Жернова. 1918–1953. Книга третья. Двойная жизнь. Виктор Мануйлов
к чужому влиянию. И они воспользовались этим. Но я не прощу этого ни ей, ни им. Рано или поздно они все заплатят мне за это самым жестоким образом… Самым жестоким!"
Как никогда раньше Сталин чувствовал свое одиночество, тяжелую пустоту вокруг себя. В нем зрела, поднимаясь откуда-то снизу, удушливая ненависть ко всем, кто так или иначе препятствует его работе, работе партии, рабочего класса, всей страны – работе вообще, в которой все слилось в единое целое.
"Что движет этими людьми?" – думал Сталин, имея в виду все тех же Зиновьева, Каменева и Бухарина, которые олицетворяли для него всю и всякую оппозицию, на словах будто бы разделяющих его политику и методы управления страной, а на деле постоянно вставляющие палки в колеса.
Вспомнилось, как еще покойный Дзержинский говорил об этих людях, имея в виду Зиновьева и Каменева, а возможно и Бухарина, который тогда был союзником Сталина, – говорил на своем отвратительном русско-польском языке:
– Они не працювают социалижм, они политиканштвуют. Ежели не хужей.
Сталин тогда не спросил "Железного Феликса", что означают его слова "Если не хуже". Но знал, что тот напрасно словами бросаться не станет.
Разговор этот состоялся за полгода до смерти Дзержинского, однако Сталин запомнил эти слова, как помнил все, что могло пригодиться в будущем.
Надежда Сергеевна лежала на полу, на спине, разбросав руки, неловко подломив под себя правую ногу: видать, стрелялась стоя. На ней теплый халат, из-под халата выглядывает шелковая ночная рубашка, которую он снимал вчера ночью с горячего и податливого тела. В стороне валяется пистолет "вальтер", подарок брата. Красный бухарский ковер скрыл следы крови, лишь на груди Надежды Сергеевны, проступив сквозь халат, виднеется расплывшееся темное пятно.
На столе записка.
Сталин взял ее, прочел, скомкал, сунул в карман кителя: в записке было то же самое, в чем она упрекала его утром.
Закаменев в челюстях, Сталин молча вышел из спальни.
Глава 6
Над станицей Вёшенской, что протянула свои улицы и проулки вдоль левого берега Дона, висит голубоватая луна в тройном многоцветном воротнике. На лике ее, равнодушном и холодном, отчетливо видны сизые оспины. Станичные дома, плетни, хозяйственные пристройки, сады, щедро осыпанные инеем, излучина Дона и ракиты на его берегах, дальние поля, черные щели оврагов, дымчатая стена леса на правом берегу, – все это спит, придавленное толстым снежным одеялом, скованное двадцатиградусным морозом, отбрасывая глубокие синие тени. Ни огонька, ни собачьего бреха, ни петушиных голосов, лишь потрескивание льда на реке да протяжный волчий вой, доносящийся с опушки леса, нарушают тишину зимней ночи.
Однако в центре станицы, в большом доме бывшей атаманской управы, над крыльцом которого неподвижно обвис флаг, кажущийся черным, тускло светятся окна, покрытые ледяными узорами. У крыльца стоят двое пароконных саней, заиндевевшие лошади, укрытые попонами, дремлют, свесив гривастые головы. Иногда