Каллокаин. Карин Бойе
или не очень, ну сделаюсь калекой или поправлюсь, ну умру или останусь жить – чего тут бояться? А я всегда боюсь. Ведь смешно же, правда, почему человек должен так бояться? – От его прежней вялости не осталось и следа. Он говорил с какой-то пьяной бесшабашностью. – И еще я боюсь того, что они скажут. Они скажут: ты трус – и это будет хуже всего. А я не трус. Я не хочу быть трусом. Но что же делать, если я и правда трус? А если я потеряю место? Ну и ладно, найду что-нибудь другое. Всегда можно где-нибудь устроиться. Нет, они меня не выгонят. Я сам уйду. Уйду добровольно из Службы жертв-добровольцев. Добровольно пришел, добровольно уйду…
Он снова помрачнел. На лице появилось выражение горечи.
– Я ненавижу их, – продолжал он сквозь зубы. – Ходят себе в свои лаборатории, сами чистенькие, целехонькие… Еще бы, им нечего бояться всяких ран и болей и разных там предусмотренных и непредусмотренных последствий. А вечером идут домой к жене и детям. А разве такой, как я, может иметь семью? Я тоже хотел жениться, но из этого ничего не вышло, сами понимаете. Когда у человека такая жизнь, ему не до женитьбы. И ни одна женщина не станет терпеть такого мужа. Я ненавижу женщин. Они только лгут. Завлекут, а потом бросят. Всех их ненавижу. Ну, кроме тех, конечно, которые работают у нас, но ведь это не настоящие женщины. Их и ненавидеть не за что. А у нас все не так, как у других. Нас тоже называют соратниками, а какая у нас жизнь? Мы все должны жить в Приюте, мы как отбросы какие-то…
Его голос упал до невнятного шепота, но он все повторял: «Ненавижу…»
– Мой шеф, – спросил я, – ввести еще дозу?
Я надеялся, что Риссен скажет «нет», потому что испытуемый вызывал у меня глубокую антипатию. Но Риссен кивнул, и мне пришлось повиноваться. Делая укол, я довольно язвительно сказал:
– Вы сами весьма правильно заметили, что ваша организация построена на добровольных началах. Чем же вы тогда недовольны? По-моему, просто противно слушать, как взрослый человек стонет и жалуется сам на себя. Вы ведь пошли туда сами, без принуждения, не так ли?
Думаю, что я бессознательно адресовал эти слова не столько испытуемому, который в своем состоянии едва ли был способен на них реагировать, сколько Риссену – пусть знает, с кем имеет дело.
– Ну, конечно, я пошел сам, – смущенно пробормотал № 135, – конечно, сам, но ведь я не знал, что это такое. То есть я понимал, что мне придется страдать и терпеть, но думал, что это будет как-то иначе, возвышенней, что ли, а если умереть, так сразу, с радостью и блаженством. А не так, как сейчас, изо дня в день… Я думал, что умереть – это прекрасно… Человек бьется… хрипит… Я видел, как умирал один у нас в Приюте, он бился и хрипел. Это было ужасно. Но не только ужасно. Я знаю, тут ничего нельзя изменить. Но я потом все время думал: как это хорошо – взять и умереть! И никто не может помешать. Раз уж человек умирает… Никто… Смерть – это уж такое дело, что нельзя помешать.
Я стоял и вертел в руках шприц.
– Мне кажется, он не совсем нормален, – тихо сказал я Риссену. – У здорового солдата не может быть такой реакции.
Риссен