Лихорадка. Александра Давыдова
голос жреца.
Толпа дружно выдыхает.
– Они отказались от жертвы у нас. И возьмут многократно в Большом мире.
Десятник бережно, очень бережно снимает Карима со столба.
– Я не осуждаю тебя. Но стоило ли оно того? – обращается ко мне жрец.
Смотрю на него невидящим взглядом, сквозь слезы.
– Стоило! – резко бросаю. И обнимаю Карима.
– Что ж. Тебе с этим жить, дитя, – вздыхает жрец. И на миг у меня перед глазами расцветает видение изБольшого мира.
Я вижу: огонь и дым, взрывы, ползущие на гусеницах железные коробки, сеющие смерть и панику. Рушащиеся дома и плачущих детей. Знамена с крестами и звездами. Черный дым из гигантских труб и толпы народа в полосатых одеждах. Над всем этим фигурка человечка с короткими усиками и челкой. И ряды, ряды марширующих легионов. Леса знамен и железа.
Ростки дали всходы.
Наша жизнь – палка о двух концах. Сделанное здесь отзывается там, и наоборот.
Что сеем, то и пожинаем.
Я иду домой. Теплая рука Карима, моего Карима, живого, обнимает меня.
Я счастлива. Впереди маячит наша долгая счастливая жизнь. Где-то там, очень далеко. Возле калитки пробивается знакомый росток. Дрожит на ветру тонкий стебелек. Доверчиво светится алым ягодка совести. Пока никто не видит, давлю ее сапожком. Ни к чему мне замахиваться на великое.
Завод имени Парижской коммуны (Сергей Игнатьев, Александра Давыдова)
Протяжный гудок, победительный трубный глас дает начало новому дню. В рассветном сумраке людские потоки – движущиеся змеи очередей – стягиваются к проходной. Завод втягивает их в себя, будто составленный из кирпича, бетона и клепаного металла фантастический обжора, индустриальный гаргантюа. Глотки его труб извергают клубы черного дыма. Мелкие частицы пепла и сажи черной метелью танцуют в воздухе.
Завод полнится движением и жизнью. С лязгом смыкаются на железе лезвия ножниц, с натужным скрипом вращают пеликаньими головами краны, хищными клювами хватая неподъемные тяжести. Слитный танец машин, шипение плавящегося олова. Жар раскаленных добела печей, веселый бег гаек и шайб, болтов и винтов по жадным языкам конвейеров.
В клубах дыма, в знойном мареве – грохочет, урчит, ревет и щелкает, лязгает и бряцает завод.
Иван Клодин стоит на узком балконе, опоясывающем центральный цех. После подъема его мучает одышка, и сердце побаливает – но боль эта сладкая. Тридцать лет назад он – худой, вечноголодный парнишка – затаскивал сюда детали станков, пыльные и жирные от смазки, проводил по лбу грязной рукой и щурился на лучи солнца, пробивающиеся сквозь дырявую крышу. И – гляди ж ты! – справились. Залатали кровлю, собрали машины, и пусть возле них встали совсем еще пацаны, женщины и старики – зажил завод!
Пока не кончилась война, исправно снабжал фронт линзами для прицелов и биноклей, а потом – оброс корпусами, раздался вширь, и по всей стране побежали по рельсам вагоны – не просто со шлифованным стеклом – телескопы и микроскопы, биохимические