Набоковская Европа. Евгений Лейзеров
надо бы как-нибудь переменить разговор. У вас, верно, есть новые стихи, правда?
Федор:
Ничего у меня с собой нет, и я ничего не помню.
Александр Яковлевич (оборачиваясь и кладя на рукав Федора руку):
Я чувствую, вы все еще на меня дуетесь. Честное слово, нет? Я потом сообразил, как это было жестоко. У вас скверный вид. Что у вас слышно? Вы мне так и не объяснили толком, почему вы переехали.
Федор:
В пансионе, где я прожил полтора года, поселились вдруг знакомые, – очень милые, бескорыстно навязчивые люди, которые «заглядывали поболтать». Их комната оказалась рядом, и вскоре я почувствовал, что между ними и мной стена рассыпалась и я, увы, беззащитен.
Посвистывая, согнув слегка спину, громадный Васильев рассматривает корешки книг на полках; вынул одну и, раскрыв ее, перестал свистать, но зато, шумно дыша, начал про себя читать первую страницу. Его место на диване занимает Любовь Марковна с сумкой: обнажив усталые глаза, она обмякла и теперь приглаживает неизбалованной рукой Тамарин золотой затылок.
Васильев:
Да! (захлопнув книгу и вдавив ее в первую попавшуюся щель). Все на свете кончается, товарищи. Мне лично нужно завтра вставать в семь.
Александра Яковлевна:
Ах, посидите еще. (обращаясь к инженеру Керну):
Я на повестках по ошибке написала «Блок и война», но ведь это не играет значения?
Инженер Керн:
Нет, напротив, очень даже играет (с улыбкой на тонких губах, но с убийством за увеличительными стеклами, не разнимая сцепленных на животе рук). «Блок на войне» выражает то, что нужно, – персональность собственных наблюдений докладчика, – а «Блок и война» – это, извините, философия.
Все пришедшие к Чернышевским потихоньку расходятся.
Занавес опускается.
Ат:
Федор Константинович, у которого не было на трамвай, шел пешком восвояси. Он шел по улицам, которые давно успели втереться ему в знакомство, – мало того, рассчитывали на любовь; и даже наперед купили в его грядущем воспоминании место рядом с Петербургом, смежную могилку; он шел по этим темно-блестящим улицам, и погасшие дома уходили, не глядя, кто пятясь, кто боком, в бурое небо берлинской ночи… Во мраке сквера, едва задетого веером уличного света, красавица, которая вот уже лет восемь все отказывалась воплотиться снова (настолько жива была память о первой любви), сидела на пепельной скамейке, но когда он прошел вблизи, то увидел, что это сидит тень ствола.
Занавес поднимается, на сцене обстановка первого акта и Федор, неохотно бредущий по улице из глубины сцены
Ат:
Он свернул на свою улицу и погрузился в нее, как в холодную воду, – так не хотелось, такую тоску обещала та комната, недоброжелательный шкаф, кушетка.
Федор останавливается перед своим домом, достает ключи, но ни один из них входной двери дома не открывает. Отступает на шаг, чтобы посмотреть номер дома. И вдруг его осеняет –