Тихие яблони. Вновь обретенная русская проза. Сергей Дурылин
спросил я.
– А ты думаешь, нет? Конечно, плачут. Только их слезы другой Ангел, чем людские, считает – и не в людской счет они вписаны, а в особый.
– А зачем? – спросил я.
– А затем, что в оный день Ангел их Господу представит.
– Какой оный?
– Оный – Судный. На Страшном суде Господу весь звериный счет покажет, сколько какой зверь от человека потерпел и слез пролил, и с человека того Господь каждую слезу звериную взыщет…
Брат положил мне руку на плечо.
– И Васька плачет? – сказал он и покраснел.
– Плачет, – сказала Параскева, – только не от горести, – бабинька его любит, обидчиков ему нет, – а стареет – оттого и плачет… А вы попомните мое, старухино слово: никакого зверя не обижайте. Звериная слеза тяжелая, она с человека взыщется. Зверь молчит, а плачет: в слезе его слово, и Ангел слово это слышит…
Параскева присела на скамеечку возле бабушкиной постели. А мы сидели возле, на горбатом тряпичном коврике.
Еще давно мы заприметили: на высокой скамеечке, стоявшей поодаль от кровати, спал большой, рыжий с белым кот – голову положил на вытянутых передних лапах, а хвост свесил со скамейки; морда рыжая, только на лбу белое пятно в грецкий орех; волосат: усы длинные, как две белые струйки, бегут в разные стороны, и на щеках кустики волос торчат, и в бровях волос, как фонтан, бьет, а нос – розовый и свежий, как лепесток розана. Видели мы: не поднимая головы, повел глазами – крупные, желтые, как желтый топаз с изумрудными вставочками, с изумрудной гранью, – повел на нас глазами недовольно и сонно и опять заснул. А когда Параскевушка уселась на другой скамейке, близ его, котовой, скамьи, он поднял голову, повел носом, зевнул, слез со скамьи, потянулся в самую долгую растяжку перед матерью Параскевой и, мурлыча, вспрыгнул с осторожностью ей на колени.
– От кого же это мне, сударь кот, денежки получить? – промолвила она ему. – Ну, говори, от кого?
Она водила рукой по шерсти, а он пел долгую, тягучую, как старое доброе вино, песенку, и то жмурил, то приоткрывал умные свои янтарные зрачки, сверкавшие в полутьме изумрудами.
– Не считаны еще те денежки, которые нам с тобою получать, сударь кот! Верно тебе говорю, верно, Василий Иваныч…
Никогда не слышали мы таких разговоров с котами. Наш домашний Васька попросту ловил мышей, ел печенку, бегал с нами в прятки, пел нехитрые песенки – и никто с ним никогда не разговаривал. Мы, дивуясь, слушали Параскевушкин разговор.
А Параскевушка продолжала:
– Без денег хороши, сударь Василий Иваныч, – деньги – в мир ход, а к монахам – неход: в миру денежка звенит, а в монастыре, как тля, тлит…
«Урлы, урлы, урлы-рлы-лы – у-рлы!» – отвечал кот, – правда, отвечал, потому что он притишал, а то и вовсе сводил на нет свою песенку, пока Параскевушка с ним говорила, а только что она умолкала, он заводил тягучей и громче покойную свою песенку – умную песню. И спина у него изгибалась приятною мягкой рыже-белою волною.
– Прожили без денег, сударь Василий