Дочки-матери. Мемуары. Елена Боннэр
раньше я написала, что не знаю никаких привилегий у моих родителей в те годы, кроме большой нашей квартиры, но сейчас вспомнила еще одну – постоянные билеты-пропуска во все театры города. Не знаю, как эту привилегию «отоваривали» мама и папа. Мне кажется: они никогда не были театралами. Но я с Батаней каждое воскресенье ходила на дневной спектакль в Мариинский или Михайловский театр. Поэтому в 4–5 лет я уже не по одному разу прослушала все оперы, которые были тогда в репертуаре, и увидела все балеты. Наверное, это был несколько ранний возраст, но возможно, что чем раньше, тем лучше, потому тогда я даже на опере никогда не скучала. И несмотря на то, что все постановки были чрезвычайно пышны, ухитрялась еще домысливать их и в своих рассказах в детском саду и Нюре добавлять пышности к декорациям и костюмам и присочинять фабулу. Особенно я любила «Садко» и «Снегурочку». И безотносительно к тому, что будут «давать» в театре, само событие «идти в театр» ни разу не показалось недостаточно праздничным. Красивая, красиво одетая в синее платье с блестящей вставочкой Батаня и я, в черном бархатном платье с белым кружевным воротником и большим белым бантом – мы вместе мне очень нравились. Мне нравилась ложа, в которой мы сидели, конфеты и яблоки, которые в антракте мне давала Батаня (мы никогда не ходили в буфет). Что в театре бывают буфеты, я узнала, когда была в театре с папой. На каком спектакле – не помню, но это был драматический театр – «Александринка», как тогда говорили.
Очень часто после театра мы с Батаней шли в гости – в ее гости, – где был какой-нибудь парадный обед и где мое бархатное платье не вызывало папиной улыбки и замечания «ух, какая красавица», а воспринималось всерьез, т. е. о нем не говорили. Позже, когда я стала читать, а почти все русские оперы и балеты восходят к литературе, я поначалу литературное произведение воспринимала как нечто неправильное – ведь в опере было не так, и понадобилось какое-то время, чтобы понять, что первично, а что вторично.
В эти годы в семье меня называли «плакса», «трусиха», «сплетница» и «вруша». Я обижалась на любое из этих определений и больше всего на маму, так как мне казалось, что именно она придумала меня так называть и чаще других это делает.
Плакала я больше при маме как бы в ответ на то, что она все равно скажет, что я плакса, немного рассчитывая на жалость и одновременно зная, что слезами я никакой жалости у мамы не вызову. В общем, немного «придуривалась» плаксой. Я не знаю, была ли я плаксой больше, чем другие дети того же возраста, и вообще не помню, чтобы так уж много плакала, больше в то время, когда стала сама читать и плакала над книгами. Даже «Федорино горе» в то время вызывало у меня такую жалость к Федоре и к посуде, что я заливалась слезами. Я очень стеснялась этого и облюбовала себе для чтения угол за большим бабушкиным креслом, где мне казалось – никто меня не видит. А уж сказки, где были дети-сироты и злая мачеха, или песня (ее часто пела Нюра) про девочку, которая осталась без мамы, и новая жена просила отца: «…в детский дом отдай, иль убей ее, только сделай все это скорей, а