Была бы дочь Анастасия (моление). Василий Иванович Аксёнов
меня с травами, – говорит Гриша, – и с шипнягом… со цветом, с ягодами… пользительно.
– Нет, – говорю, – спасибо.
– Ну, как знашь, – говорит Гриша. И говорит: – А я на пенсию собрался.
– А что так рано, почему?
– У нас же так, как на военке: год за два.
– Ах да, в пожарке-то, и точно.
– Выйду – отметим.
– Ну – тогда уж!
Проводил меня Гриша за ворота.
Полюбовались мы с ним развернувшимся под Большой Медведицей над ельником северным ленточным сиянием. На мороз, на оттепель ли – погадали. Согласились: на мороз, мол.
Попрощались в надежде, что до скорой встречи.
Домой возвращаюсь.
Небо чёрное на юге – не цветное. В звёздах – как в наградах – Кавалер Славы.
Думаю:
Господи, не было у Тебя во мне необходимости, и без меня Полный и Вседостаточный, но призвал Ты меня, не спрашивая, хочу я этого или не хочу, быть. Чтобы показать мне мир, который Ты создал, и спросить у меня после: хорошо ли? Есть я. Подтверждаю: хорошо, – с восторгом подтверждаю. Но почему Ты призвал Флору, глухонемую от рождения? Она-то – ладно. Ну а дочь её – уродца? Не говорить, не видеть и не слышать. Не постигаю, Господи, умом евклидовым своим не постигаю. Но преклоняю голову пред Тайной – Милость Твою мне не осмыслить. Может – от мира её душу так отгородил?
Проходил место – пустое теперь, как в десне, когда зуб из неё выдернут, сам ли он выпадет, с занесённой сейчас снегом ямой от бывшего подполья, – где дом стоял, в котором Флора у старухи Гринчучихи приютилась, Флора и вспомнилась. Была она не из яланских. Ссыльная, не знаю, и откуда. С Поволжья вроде. Не говорила-то, а только мыкала, было и не понять, может, и – немка, не только по речевому недостатку, но и – по национальности. С дочкой уже приехала. Мне было лет семь-восемь, помню, а девочке этой четырнадцать или пятнадцать, но казалась она мне, когда видел её иногда в окне Гринчучихиного дома, уткнувшейся большим и выпуклым лбом или лысым теменем в стекло, маленькой, ссохшейся старушкой со слипшимися на глазах от гноя веками. Лёд на Кеми тогда только стал, укутала Флора свою дочку во что попало, в тряпьё всякое, посадила на санки и повезла на речку по льду покатать. Ближе к шивере лёд под ними проломился, и они на наших глазах утонули. Никто из нас бы и спасти не смог их, да и взрослых рядом не было. Нашли утопленниц уже следующим летом, прибитыми у яра под берег, – нырял кто-то из мальчишек и разглядел. Флора санки с дочкой крепко обнимала. Похоронили их в одну могилу на кладбище, но с краю – немкой была она, выходит, точно. Крест, говорят, стоял не православный. Могилу не найти теперь – много раз земля вокруг оси своей за это время обернулась – так и сровнялась.
И Гринчучиху – ту почти уже не помню. Помню, считал её старухой древней, а было ей тогда лет пятьдесят всего, не больше.
Иду домой, а там никого, думаю, никто не ждёт меня, никто не встретит. Так и не могу к этому пока привыкнуть – угнетает. Когда уж научусь жить без этого? И научусь ли? И вдруг представилось – на фоне неба будто проявилось: открываю в дом дверь и вижу: сидят за столом отец и мать, в праздничных белых одеждах, положив руки на