Гайдебуровский старик. Елена Сазанович
молодой человек. И даже не знаю, вечна ли душа, это уже религия. Но я нашел мужество знать, что есть душа у вещей. Это так же верно, как иметь сердце или не иметь. А сердце – это не обязательно, когда оно бьется.
Старик, сгорбившись, приблизился к старинным напольным часам с кукушкой. Я покорно последовал за ним, как отстающий ученик по истории.
– Слышите? Согласитесь, что удары секундных стрелок мало чем отличаются от сердечных ударов. Эти часы принадлежали матери известного в свое время писателя и революционера Виктора Сержа, кстати, родственника изобретателя Кибальчича, казненного за убийство царя. И сердце матери давно не бьется. Как и сердце самого Сержа. А часы стучат, возможно, даже лучше, звонче, чем прежде, поскольку их усовершенствовал новый век. Но для вас это пустой звук!
– Ну почему же, я помню улицу Кибальчича, – я втянул голову в плечи. Не от старости. От неловкости.
– Безусловно! – торжествовал антиквар. – Вы понятия не имеете, кто такой Кибальчич, кто такой Серж. И уж тем более его бедная матушка! Что ж, цари все убиты. Революции проданы. Писатели отменены. Улицы переименованы. А часы живы! И они выживут! Клянусь! Даю слово чести! Даже если никто на земле не запомнит их знаменитых владельцев.
– Я запомню, – пообещал я. Меня начинал раздражать этот антикварный фанатик.
– Не сомневаюсь, – поверил он мне на слово. – И знаете, как много поживший и повидавший на своем веку. В основном, безусловно, не людей, а вещей. Я все же смею предположить, что вы имеете образование, верно?
– Имею, – ответил я, невольно подражая его тону. – А как вы угадали? – я невольно бросил взгляд на свои порванные кроссовки – еще один повод, чтобы не мокнуть под дождем.
Старик перехватил мой взгляд.
– Угадывают, молодой человек, только невежды и дети. Я себя к их классу не отношу. Я знаю. И дело не только в ваших грамотно выстроенных предложениях, в ненавязчивом умении поддержать разговор, хотя вы предпочитаете думать о другом. И даже не в вашем умном серьезном взгляде, в котором прочитывается порой отчаяние. Возможно, все проще. Ваш шарф… Небрежно заброшенный через плечо…
Я невольно прикоснулся к мягкой ткани длинного, старого шарфа.
– Он, скорее, говорит о вашей богемности или о желании таковой. И ваш блокнот, выглядывающий из кармана…
Я невольно прикоснулся к кожаному потрескавшемуся переплету.
– Он скорее говорит о том, что у вас много мыслей, которые вы не собираетесь хоронить в себе. Вы можете быть и писателем, и художником, и музыкантом. Но это менее правдоподобно. Скорее вы хотели ими стать, но не получилось, поэтому вы выбрали другой путь. Тот, что поможет вникнуть в суть и мира, и творчества, и жизни. Соединить их и дать беспристрастную или, напротив, страстную оценку.
– Вы угадали, – я тут же поправился. – Простите, вы правы. Я философ.
Старик гордо встряхнул седой шевелюрой. Он знал, что всегда прав.
– Не знаю, кем вы теперь служите…
Какое точное слово! Какой проницательный