.
актуальное слово – на слуху и на языке Залите, Зиедонис, Золотов (Bird Lives!). И то, что сегодня стихи Чака дороги и нужны читателю, означает их реальную конкурентоспособность; что Чак надолго – и навсегда.
Четыре года назад концепцией книжки было: собрать переводы, сделанные пятью практикующими рижскими поэтами и мной. Однако в декабре девятого года умирает Владимир Глушенков, а в мае двенадцатого – Людмила Азарова. Тем не менее – вот сорок текстов. Хочется думать – переводы ныне здравствующих (стучу по дереву) переводчиков, а также классические версии чакианы Л. Азаровой и переложения-импровизации В. Глушенкова (“ЧАКстилище”, 2002–03) послужат каплями амальгамы для зеркал эпохи.
И еще. Я думаю о сохраняющейся по сей день определенной шизоидности нашего балто-славянского социума. Когда уже не знаешь, что хуже: ежесекундно сканировать, как практически всё в стране – быт, культура, политика – разнесено по двум полюсам, или забить на это – забыть, отключиться. Притерпеться, счесть нормальным… А Чак – это шанс. Один из немногих вариантов, по-моему, найти какие-то точки: если не соприкосновения, то хотя бы пересечения; если не в настоящем, то хотя бы в прошлом – ради будущего.
«Так в зеркале преподнесенной чаши / Внезапно отразит мои уста / Эпоха, ослепительно чиста / Тугим холстом смирительной рубашки» (Григорий Гондельман).
Улица Марияс
О, улица Марияс,
монополия
еврейских пройдох
и ночных мотыльков –
дай, я восславлю тебя
в куплетах долгих и ладных,
как шеи жирафов.
Улица Марияс –
бессовестная торговка –
при луне и при солнце
ты продаешь и скупаешь
все,
начиная с отбросов
и кончая божественной человеческой плотью.
О, я знаю,
что в теле твоем дрожащем
есть что-то от нашего века –
душе моей – коже змеиной –
до боли родное;
полна звериной тревоги,
ты бьешься, как лошадь в схватках,
как язык пса,
которому жарко.
О, улица Марияс!
Мой друг
На улице Школьной, на пятом
этаже, над чопорными апартаментами,
друг мой живет.
Друг отличный. Зубрит себе право да служит
телеграфистом. Морзянку отстукивает,
радость и грусть отбивает, будто чечетку.
Я, бывает, сиживаю у него в сумерках. В той
комнате, где жмутся по стенам кровати, с комодом
в углу. Там уют, там хлеб, колбаса и вода
из Кельна, вперемешку с зубными щетками.
Его страсть к жизни, право, сильней, чем моя
к ней ненависть; страсть к женщинам,
к солнцу, стихам.
Сердце при виде него покидает тяжесть, оно
хочет верить.
В своем праве
На