Черновики Иерусалима. Некод Зингер
беря его на руки. – Я лучше переселю тебя в другой подвал. Там нет никаких щелей и переходов, всего одна маленькая камера. Крысы туда не проберутся. Правда, там, к сожалению нет света…
– Это значительное неудобство, – заметил Пьеротти. – Я имею в виду свое нелепое неумение видеть в темноте.
Мне стыдно было входить в подробности о том, что когда-то там была лампочка, но что-то сгорело, оборвалось, Жэковские электрики запили на всю зиму, а я попросту боюсь возиться с оголенными проводами.
– Темнота, – задумчиво произнес он. – Мрак. Во всяком случае, спать это не мешает. Жаль только, что картины там, вероятно, не разглядеть. Я очень полюбил этот венецьянский пейзаж. Он напоминает мне о тех днях, когда я исполнял роль лодочника в одной политической безделке. Представь себе, как раз вчера я нашел здесь вот это. Пятьдесят лиретт. Ничего особенного, безделица, чепуха. Но я подумал, что иногда вечерами, когда я один, я буду доставать эту итальянскую монетку и подолгу, знаешь ли, эдак разглядывать ее. Интересно, кому пришло в голову ее выбросить? Удивительно смешные мысли и, я бы даже сказал, суетные соображения! Теперь она мне больше не понадобится. Лучше передать ее той, что так заботливо помогала нам создавать эту мизансцену.
– Не пойму, где она, – ответил я. – Целую неделю ее нет на улице. Боюсь, что она простудилась.
– О Санта-Джануария, покровительница морозцев знатных! Только бы ее не наказали! Только не это! Я знаю, ей нельзя было сюда ходить. Но ты обязательно найди ее! А сейчас – еще один куплет, и я готов следовать за тобой.
Мы все перелетные птицы,
Но вновь не отыщем гнезда, та-та-та!
Прощайте, знакомые лица, ла-ла!
И милая сердцу звезда!
Всё, идем!
И я на руках отнес его туда, куда не проник бы свет звезды, даже если она неизвестно как и возникла бы в этом тяжелом зимнем небе.
Как же так? Имели правожительство, заканчивали университеты и высшие женские курсы, перед мастером изящной светописи не робели и, принимая полные достоинства позы, спокойно смотрели в будущее. Красивый, как итальянец, цвета сепии господин в сюртуке, мой предок по мужской линии, смотрит на меня с фотографии, явно недоумевая:
– Почему ты стал… этим… ну как же это… мусорником?
Я молчу. Я и сам не знаю.
– В детстве ты подавал какие-нибудь надежды?
Конечно, подавал. Кому? Зачем? Несчастные благодарили, кланялись, не подозревая, что я их обманываю.
– К чему ты проявлял склонность?
Самую явную склонность я проявлял к кривлянию и паясничанью. Круглая коробка театрального грима, неизвестно как попавшая в дом, была моей любимой игрушкой. Я раскрашивал свою восторженную физиономию и кривлялся перед зеркалом – перед огромной дверью зеркального шкафа. Даже шкаф этот был артистический – не шкаф вовсе, даже не комод, а ШИФФОНЬЕРРР! Каррртавое дурррацкое фррривольное РРРРРРР, с которррым я кррривляюсь до самозабвения. Ах, Веррртинский, я так устал от лжи и