Маленькая красная записная книжка. София Лундберг
Заменой мамы и папы, по которым я так сильно скучала. Он всегда искал мой взгляд, как только входил, словно хотел проверить, в порядке ли я. И задавал вопросы. Это так странно – некоторые чувствуют особое притяжение друг к другу. Именно так было у нас с Йёстой. Со временем он стал мне другом, и я всегда с нетерпением ждала его визитов. Он будто мог слышать мои мысли.
Изредка он приходил с компанией. Чаще всего это был какой-то молодой, крепкий, загорелый мужчина, далекий в плане стиля и такта от культурной элиты, что обычно посещала вечеринки мадам. Эти мужчины обычно сидели молча в своих креслах и ждали, пока Йёста бокал за бокалом поглощал красное вино. Они всегда внимательно вслушивались в разговоры, но никогда не присоединялись.
Однажды я увидела их вместе. Была поздняя ночь, и я вошла в комнату мадам, чтобы взбить ее подушки перед тем, как она отправится спать. Мужчины стояли близко друг к другу, лицом к лицу, перед картиной Йёсты, приставленной к кровати мадам. Рука Йёсты лежала на бедре молодого мужчины. Но при виде меня он отдернул ее, словно обжегся. Никто ничего не сказал, но Йёста поднес палец ко рту и посмотрел мне прямо в глаза. Я взбила подушки одной рукой, а потом вышла из комнаты. Друг Йёсты вскоре исчез в коридоре и ушел. Он так и не вернулся.
Сейчас говорят, безумие и творчество идут рука об руку. Что самые талантливые из нас – те, кто находится на краю депрессии или потери рассудка. Тогда никто так не считал. Тогда считалось дурным тоном грустить без причины. Об этом не говорили. И все были счастливы. Даже мадам с ее безупречным макияжем, гладкими волосами и сверкающими драгоценностями. Никто не слышал ее отчаянные крики по ночам, раздававшиеся, как только в квартире становилось тихо и она оставалась наедине со своими мыслями. Возможно, она закатывала вечеринки, чтобы отгонять эти мысли.
Йёста посещал их по той же причине. Одиночество выгоняло его из квартиры, в которой нераспроданные полотна громоздились у стен как навязчивое напоминание о его нищете. Он часто предавался трезвой меланхолии, которую я заприметила в нашу первую встречу. Когда это случалось, он не двигался с места, пока я не выгоняла его. Он всегда хотел вернуться в свой Париж. К хорошей жизни, которую он так сильно любил. К своим друзьям, искусству, вдохновению. Но у него не было денег. Мадам обеспечивала его дозой французскости, необходимой для выживания. Небольшими порциями за раз.
– Я больше не могу рисовать, – вздохнул он однажды вечером.
Я не знала, как отреагировать на его угрюмое состояние.
– Почему вы так говорите?
– Я двигаюсь в никуда. Больше не вижу картины. Не вижу жизнь в четких цветах. Не так, как раньше.
– Я ничего не понимаю. – Я выдавила улыбку. И потерла рукой его плечо.
Что я понимала? Тринадцатилетняя девочка? Ничего. Я ничего не знала о мире. Ничего об искусстве. Я считала картину красивой, если она изображала реальность, как она есть. А не через искаженные разноцветные квадраты, которые, в свою очередь, образовывали такие же искаженные