Жернова. 1918–1953. Книга тринадцатая. Обреченность. Виктор Мануйлов
но нигде не увидел ни души. Тогда он присел над нею и, приподняв ее голову, пошлепал слегка ладонью по щекам, затем, обнаружив первые признаки жизни, спросил с неподдельным участием:
– Послушайте, женщина! Как вы себя чувствуете?
Женщина тихо застонала, открыла глаза, произнесла шепотом:
– Ничего, спасибо, я сейчас встану.
– Что вы! Что вы! – воскликнул Алексей Петрович. – В таких случаях не следует спешить. Сначала придите в себя, а уж потом…
Но женщина решительно зашевелилась, пытаясь повернуться на бок, однако все ее движения были беспомощны и жалки.
– Давайте я вам помогу, – предложил Алексей Петрович, беря женщину за плечи.
– Только вы осторожней, а то сами, не дай бог, упадете, – произнесла женщина несколько окрепшим голосом.
– Уж я постараюсь не упасть, – заверил женщину Алексей Петрович, просовывая ей руки под мышки.
Женщина оказалась удивительно легкой, но ее пришлось еще какое-то время поддерживать, потому что на ногах она стояла не твердо, сжимая голову обеими руками. Затем Алексей Петрович поднял ее сумочку и продолговатый предмет, оказавшийся футляром для флейты или еще какого-то духового инструмента того же рода, отряхнул перчаткой пальто женщины, взял ее под руку и повел.
– Вы где живете? – спросил он, когда они с улицы Герцена свернули в некогда Леонтьевский переулок, переименованный в улицу Станиславского.
– Здесь совсем рядом, – ответила женщина и остановилась. – Да вы не утруждайтесь, пожалуйста: я теперь и сама дойду. Спасибо вам большое…
– Пустое, – отмахнулся Алексей Петрович. – Мне все равно в ту сторону, а вы после такого удара вряд ли успели оправиться.
– Да, вы правы: голова болит ужасно, – согласилась женщина, и они двинулись дальше.
Алексей Петрович был немного навеселе, однако не слишком, как бывало еще недавно, а самую малость, хотя выпили они с Шолоховым порядочно. Но закуска была хороша, и пили не спеша, увлеченные разговором. Врачи в последнее время все настойчивее советовали ему воздерживаться от спиртного, от курения, избегать острого, жареного, жирного, почаще бывать на воздухе, беречь нервы, – короче говоря, перестать жить, потому что – какая же это жизнь, если ничего нельзя! Алексей Петрович вроде бы и махнул рукой на все врачебные предупреждения, однако опасения остались, они-то и заставляли его сдерживаться, хотя он и без врачей давно знал, чего ему можно, а чего нельзя.
Они остановились возле подъезда четырехэтажного здания, обшарпанного, как и все дома, упрятанные в глухие московские переулки. Здесь, при свете лампочки, горящей над входом, он рассмотрел женщину. Было ей, пожалуй, лет сорок, бледное испитое лицо ничем особо не привлекало, если бы не глаза: глаза казались большими и черными, глубокими, как бездонные колодцы. «Конечно, вдова, – подумал Алексей Петрович, – конечно, дети, больная мать и все такое прочее. И, судя по одежке, работница с какой-нибудь фабрики, идет со второй смены. Если бы не флейта или что там еще.