Всегда живой. Александр Карпачев
он ни совершал с его слагаемыми, результата после знака равенства никак не получалось. То есть ни одно из действий не вело к рождению именно его. Его, обладающего именно этим телом, этим сознанием, испытывающим эти эмоции. Из всего того, что делали его родители, родители их родителей и десятки поколений, ни одной тропинки, ни одной дорожки не вело к нему. Однако он был, и это вовсе не значило, что все предки жили только для того, чтобы это осуществилось, чтобы на острие копья, направленного в будущее, оказался он, а не кто-нибудь другой… На острие копья, в окружении пустоты „до“ и пустоты „после“… При смерти мир не изменится, но прекратится.
Где проходит твоя история и где история другого? Как пролегает граница, например, между историей отца и его историей? И существует ли вообще граница, и если есть, то как ее почувствовать, как обрести хоть какую-то опору?»
Был и совсем маленький третий отрывок, который никакой ясности не добавлял, а, наоборот, запутывал.
«Отец Марка, Петроний, был средней руки арендатором. Старший брат Марка, Отон, помогал отцу управляться с рабами и крестьянами. Младшая сестра Терция вместе с матерью Юлией вела хозяйство и мечтала выгодно выскочить замуж.
Приданого за ней много дать не могли, но она была необычайно хороша собой, обладала легкой изящной фигурой, бледной кожей и золотистыми волосами, словно была не уроженка этих мест, а откуда-то с севера…
Отец был не местный, он приехал на Сицилию с торговцами из Каппадокии, но почему-то остался здесь, объясняя свой поступок тем, что ему просто понравился остров и захотелось осесть на земле, а не болтаться на волнах по миру, не чувствуя почвы под ногами.
У него были какие-то деньги, он взял в аренду небольшой участок пашни, купил дом, пару рабов для обработки земли и зажил тихо и незаметно. Судя по тому, как мало он говорил о своей жизни до того как встретил мать, у Марка сложилось впечатление, что он не просто приплыл на остров с торговцами, а откуда-то сбежал. Может, из самого Рима или другого крупного города империи, но что заставило его покинуть насиженное?… У Марка часто разыгрывалось воображение, он живо представлял, что могло случиться с отцом, хотя прекрасно понимал, что не верить ему нет никаких оснований».
Все найденное тогда нисколько не обрадовало Марка, а, наоборот, напугало. Марк смотрел на свой текст и не узнавал его. Он поразился собственной подмене, поразился превращению того, кто рассказывает в того, о ком рассказывают. Это был не он. Он впервые посмотрел на себя, как на «него». История его семьи не была его историей. Он не чувствовал себя человеком, написавшим это. Это был чужой Марк, он пытался вспомнить тот ужас смерти, о котором писал, и не мог. Но, наверное, так и было, раз пишу. Хотя чувства и мысли, которые он описывал в этих отрывках, с таким же успехом могли принадлежать другому, Марк не ощущал их своими, та часть жизни была чужой, была не пережитой. Но хотя бы что-то узнал о себе и о семье, утешался он.
Правда, в вещмешке была еще одна непонятная находка.