Миусская площадь. Михаил Михайлович Голубков
табак противной липкой крошкой набьет весь карман. Конечно, металлический портсигар удобнее, но этот, с сельскохозяйственной символикой тридцатых годов на крышке и с фашистской свастикой наподобие восходящего солнца, в лучах которой рвутся вперед неудержимые мускулистые немецкие скакуны… Нет, дело не в удобстве, а в той странной роли, которую сыграл в его жизни этот портсигар.
Надо все-таки подняться и выйти к Третьей Миусской. Там, за Домом композиторов во дворе его дом, дом его семьи, подлинной, настоящей, с отцом и матерью, с братьями и сестрой, дом, из которого всех их давно пораскидало временем, безжалостными советскими десятилетиями. Да в том ли дело, что советскими? Время всегда, наверное, безжалостно.
Он вышел из сквера, чтобы перейти тихую улицу, заставленную даже днем отдыхающими троллейбусами, которым не досталось места в троллейбусном парке, бывшем в те незапамятные времена еще трамвайным депо, и оказался как раз напротив мрачной серой громады Университета Шанявского. Так, именем своего основателя и организатора, университет называли и в двадцатые, и в тридцатые, когда он стал уже Комуниверситетом, а потом уж и ВПШ. Сейчас двери старого здания были накрепко закрыты, навешан замок, да и сам университет превратился в какую-то странную дворовую пристройку к громадине здания ВПШ, построенной уже после войны. В сорок девятом? Или в начале пятидесятых? Точнее старик не помнил, тогда он не бывал уже в этих местах Москвы, своей, как чувствовалось ему сейчас, Москвы.
Он шагнул с тротуара на дорогу, посмотрел налево – припаркованный троллейбус с опущенными рогами закрывал проезжую часть, сделал еще шаг, взглянув направо…
– Константин Алексеевич! – звонкий девичий голос прозвучал за спиной. – Костя!
Этот окрик, совершенно невероятный, невозможный (кто его мог здесь знать? откуда?!), удержал старика от следующего шага, когда из-за спящего троллейбуса на огромной скорости выскочила черная «Волга», резко вильнула в сторону, буквально отпрыгнув от неизвестно откуда появившегося пешехода в длинном пальто; старик в это мгновение увидел перекошенное злобой лицо пассажира, сидящего спереди, и холодные глаза, устремленные на него с заднего сидения. Машина тотчас же рванула вперед, и тут же рядом с ним резко затормозила другая, точно такая же. Двери открылись, двое одетых в одинаковые ладные серые костюмы решительно ступили на асфальт, но увидев перед собой совершенно беспомощного растерянного человека, остановились.
– Жить надоело, старый хрен? В крематорий торопишься? – и умчались дальше, охранять первую.
Ни чувства обиды, ни ощущения собственного бесправия не испытал старик. Он бы и не заметил этих двух машин, не принял бы их во внимание, если бы не холодная пустота где-то внутри, под сердцем, которая возникала при получении очередной весточки. Но и это было ничто в сравнении с тем голосом, несомненно знакомым, который спас его и на этот раз. Он оглянулся: в сквере, далеко, играли в песочнице