Тихий дом. Элеонора Пахомова
от книг, где рассказ начат и закончен, внутренние миры людей переменчивы, подвижны – как закат на фотографии и в реальности.
Та история, которую Погодин читал в Игнате Тищенко, как нельзя лучше подходила, чтобы отвлечься от мрачных мыслей, от всех этих навязчивых размышлений о природе добра и зла, путях просветления и монохромной пустой изнанке вечности. История Игната была веселой, непредсказуемой, авантюрной. Тищенко был живым, по-настоящему. Все в нем искрилось жаждой жизни, торопилось за эмпирическим опытом, звенело как коробка с мальчишескими игрушками. И Погодин не жалел о времени, проведенном в его компании.
Вот и получалось, что Мирослав тратил свое время на Игната не с обреченностью педагогических будней, а с удовольствием. Впрочем, сам Тищенко радости от этого общения, похоже, не разделял. На дополнительные занятия он являлся с таким видом, будто всходил на эшафот. Но куда ему было деваться? Погодин вел один из профильных курсов, и без знания его дисциплины надолго задержаться на факультете у Игната шансов не было. А вылететь из института ему, судя по всему, очень не хотелось.
Гранит философской науки давался Игнату трудно. Не потому, что ему не хватало способностей, а потому, что не хватало желания его разгрызть. Он вынужденно выслушивал пламенные речи педагога, но всем своим видом демонстрировал смертную скуку. «Ничего-ничего, Тищенко, я из тебя сделаю человека, – в шутку подбадривал его Погодин. На что тот обиженно сопел и смотрел на доброжелателя исподлобья. Проявления такой непосредственности умиляли Погодина до счастья.
Лишь однажды калейдоскоп радужных стеклышек, в котором отражался Игнат, на мгновенье помутнел, сменил палитру на мрачные тона. Случилось это, когда Мирослав заметил на его запястье свежие шрамы. На частном уроке, с унылым видом выслушивая лекцию, Тищенко по привычке подпер щеку ладонью, и рукав рубашки с оторванной пуговицей скользнул вниз. Ткань обнажила бурые тонкие полоски на коже, которые складывались в некое подобие рисунка.
– Что это? – Ошалело спросил Погодин и подошел к Игнату ближе.
Тищенко поморщился, хотел было спрятать улики, дернул рукав. Но куда уж там. Мирослав вцепился в его запястье мертвой хваткой, разворачивая порезы к свету, изучая их характер и глубину.
– Я спрашиваю тебя, Игнат, что это? – Держа первокурсника за руку, он, казалось, пытался заглянуть в самую его душу, а тот, в свою очередь, с удивлением наблюдал, как глаза педагога из насыщенной, будто бархатной, синевы линяют в жесткий, ледяной индиго.
– Мирослав Дмитрич, ну не надо драмы. Что вы переполошились как отец родной? Это не то, о чем вы подумали.
– Порезы от бритвы на запястьях – это не то, о чем я подумал? Уверен? – С голосом Погодина тоже произошли странные метаморфозы, и Игнат понял, что сейчас лучше не испытывать его терпение.
– Зуб даю! Это не попытка суицида, всего лишь проверка одной теории.
– Какой еще теории?
– Теории