Воля к радости. Ольга Рёснес
пение, выдавленное из затянутых пионерским галстуком глоток, в какой-то свой лагерь сваливает…
Но кто же все-таки поджег школу?
Не исключено, что среди нас, овец и баранов, есть чересчур голодные – и это им бывает охота на фоне наших правильных песен выть. И даже те из них, кому учителя ставят высший овечье-бараний балл, даже они порой пялятся в лес… Да виден ли он отсюда, лес?., за нашими квадратно-гнездовыми посадками, за нашими пеньками… Куда ни глянь – везде лагерь. Так и хочется сказать: «Блин!»
Стоит мне только – не шепча, не произнося, не выкрикивая – к этому бранному слову прикоснуться, как ко мне немедленно поворачивается выбитый из булыжника профиль: грани, шероховатости, крутые изломы… и что-то хрупкое, тонкое, весенне-синее… Блин!
У него наверняка, как и у всех остальных, есть имя. Имя, которое ему дали. Он рисует в тетради чертей и ставит в углу подпись: «Кеша Блинов». Потом, правда, из Кеши пробивается какой-то неизвестный Иннокентий и перечеркивает вместе с чертями написанное… Блин!
Апрельский ветер носит над пепелищем обрывки директорских приказов: загородить, разгородить, перегородить, преградить, отгородить и отстроить заново. Собственно, сгорел только туалет для учителей, и оттуда успели самое главное вынести, и среди этих вещественных доказательств есть неопровержимые – их бы только поддеть, соскрести, смыть… Учитель обществоведения, а ему скоро в заслуженные, сам взялся все это ворошить. А мы, бараны и овцы, торчим себе на пепелище, умиротворенные и почти счастливые; и запах гари – запах нашей синей свободы – щекочет нам носы, и некоторые уже успели прослезиться… И плеть директорского приказа вот- вот перешибет наш самый высокий овечье-бараний балл…
О, учитель!
Я имею в виду учителя математики, который, так ни разу и не оступившись, сумел вскарабкаться на близлежащую сияющую вершину и свить там себе гнездо… Да, я имею в виду это угнездившееся на наших овечье-бараньих тропах чувство превосходства и непогрешимости, некую орлиную стать в эффектном оперении счастливого стародевичества. Старые девы – как в женском, так и в мужском варианте – сильны своей непогрешимой ограниченностью: в их орлином царстве водится лишь убежденность, которую они ежедневно склевывают, отрыгивают и заглатывают обратно. Убежденность в недосягаемости орлиных высот. Бывает, конечно, что среди овец и баранов какой-нибудь паршивец спрашивает: «Да так ли уж они высоки, эти высоты?., так ли уж круты эти тропы?., так ли уж опасны эти пропасти?…» И старая дева, выщипывая с досады остатки реденькой бороденки, а то и просто дергая себя за какой-нибудь ус, гонит паршивца прочь, заодно грозя разобраться с провокациями вечно увиливающей от ответа души. «Смотри, – говорит старая дева трясущемуся от холода и истощения паршивцу, – как всеохватно широки мои крылья, как когтист мой взгляд!., как крут подъем моего орлиного разума!» И паршивец смотрит, смотрит… и видит только старую деву.
Учительствующая