Дорога из жёлтого кирпича. Анастас Волнян
не привечала ни технические, ни словесные, ни любые прочие изыскания, а дышалось здесь до того свободно, что писчие принадлежности без надобности, а литературные идеи сплошь гасли перед жирной действительностью. Оседали всё глубже на дно сознания да там и растворялись за ненадобностью.
Тут не бывало заунывности и хмурых скульптур под дождем и бесконечного жёлтого. Белые грибки домиков с голубыми и красными, словно редиски, рамами, сочная зелень и церковные луковки – вот, какой здесь был салат. Хорошее среднеславянское сочное блюдо, непременно с упругими помидорками да майонезом. Перед покосившимися заборами изб старухи в широких юбах продавали спелые его ингредиенты, тренькали и пересмешничали, периодически притаскивая что-то со двора по пыльным тропам. Из тени их ветхих табуретов непременно выглядывала облезлая кошка или собака, лениво развалившаяся в пыли. В сумерках всё это становилось лавандовым и нежным. Кусты сирени, май, весна – такие тут были сумерки. И иди куда хочешь.
Ни одной страницы не хотел заполнять Тмин: цель велизова путешествия оказывалась таким образом загадкой – как же он здесь что напишет? Но Тмина она не беспокоила, а лишь тепло манила. Ему было и без того прекрасно: совсем отцепились от него его домашние кровососы, его сюжеты, его грызущие дети. Едва вспоминал он их, как начинала гудеть голова – тогда он переводил взгляд на гулливое небо и позволял ему отразиться в рассудке, заполнить всё. Огромная голубая слеза – океан – которая знает, что ему не нужно тщиться. Всё уже сделано. Да будет мелкой твари место на земле.
Он переводил наполненный воздухом взгляд на поле за поселком: ширина и призывность этого поля невероятно поднимали дух. Не было больше мук писания, не было самоопределения.
Он обнимал мягкого Тизо, спрашивал про себя: «Ну как там твоя Ладочка, всё сидит у тебя в голове да в яйцах, прядет свою пряжу-паутину к возвращению Одиссея?» – а сам, добродушный, щипал его за мягкий одуван. Одуван уж замаслился от путешествия, как пиратский хвост, пропитанный солью и ветром, как монгольский халат в поту людей и лошадей да жире барана. Тизо мялся, пытался высвободиться и вдруг расцветал улыбкой.
Чуть поодаль поселка крепкий дед держал пару старёхоньких коней. Коням было уж скучно преодолеть поле, да и деду они были ни к чему: и пахать не пахал, и катать не катал, и Наполеон уж тут отвоевал давно, ещё при других конях. В Глухове с тех пор держали своих, а Слобода была дюже незапамятна, чтоб кто-то несвычный сюда на покатушки захаживал.
Уловившая дух поля Элли зато тут же подкатилась к дедке рыжим перекати-полем:
Дедушка, а дай коников проветрить, – ласково подступилась, ядовитая ягода.
Дедушка был сед, а особенно седы были длинные волосы его утёсообразного носа. Почесал лысую макушку, что-то задумчиво хрипнул, повел бровями:
Коней-то двое всего, а вас четверо, – возразил разумно.
А мы по-двое и поедем, – уламывает егоза.
Неудобно, внуча. Седло-то чего, как делить? – отняв пятерню от головы возразил