Гимназисты. Лидия Чарская
бы не больше того, чем были удивлены неожиданно и странно прозвучавшим словам Юрия.
На минуту воцарилось молчание, во время которого Юрий Радин стоял по-прежнему, спокойный, красивый и невозмутимый, перед грозными очами своего начальства. Комаровский и Гремушин переглянулись с тоскою.
– Зачем? Зачем он «ляпнул»? – красноречиво говорили, казалось, глаза обоих юношей.
С минуту Луканька, пришибленный неожиданностью, смотрел на Мотора; Мотор на Луканьку… Потом директорские губы раскрылись… Брови многозначительно поднялись и Анчаров веско и негромко протянул многозначительное «а-а». Снова потянулась минута, молчаливая, как смерть и тяжелая, как свинцовая туча. И вдруг все разом разрешилось просто и ясно…
– Вы? Вы, Радин? – произнес, тяжело отдуваясь Анчаров, – я ни за что не поверил бы, если бы услышал подобное известие от кого-либо другого…
– Рассказывай! Преотлично бы поверил, – ты шпионов любишь! – вихрем пронеслось в голове Комаровского, которого, по его собственному мысленному признанию, прошибало от всех этих волнений до «десятого поту».
– Но это сказали вы, – снова подхватил директор, не мало не подозревая тех мыслей, которые кружились в буйной голове Комаровского, – и я не имею основания вам не верить.
Снова томительная пауза, во время которой гимназисты тоскливо переминались с ноги на ногу, скорбно рассуждая в своих мыслях:
– И чего пытает?! Уж отпустил бы на все четыре с миром, жила тягучая!
Но «жила» был далек от упомянутого намерения. Его маленькие глазки так и впились в Юрия.
– Послушайте, Радин, – затянул он снова своим приятным звучным баском, более чем когда-либо отдуваясь и пыхтя от волнения. – Не буду говорить теперь о причине, побудившей вас, лучшего ученика и украшение гимназии, нарушить так грубо и резко священные традиции нашего учебного заведения, вероятно, к тому у вас имелись веские причины, которые вы мне и сообщите после, наедине, с глазу на глаз… А пока я ограничусь только одним требованием. Я требую, чтобы вы дали мне честное слово честного человека никогда больше не выступать «там» и не бросать таким образом тень ни на вашу гимназию, ни на ваше начальство, якобы допускающее подобное поведение. – И сделав строгое лицо, Мотор замолк.
– Дай ему слово! Ну же! Ну скорее, Каштанчик! Жарь и вывалим отсюда на «чистый воздух» по крайней мере, – усиленно зашептали ему в уши Коля и Комаровский, толкая Юрия под оба локтя.
Но Радин точно не слышал. Бледный тою синевато-серою бледностью, которая так свойственна нервным натурам, с раздувающимися ноздрями и нестерпимо горящим взором, он шагнул ближе к Мотору и произнес твердо:
– Нет, этого слова, Вадим Всеволодович, я вам дать не могу и… не хочу!
Что-то властное, и независимое прозвучало в дрогнувших звуках его молодого голоса. Это-то властное и независимое больнее всего и укололо директора. Мотор вспыхнул, запыхтел и, забыв, что перед ним стоит лучший ученик, краса и гордость вверенного его заботам