Теплые вещи. Михаил Нисенбаум
в таскании в наш подъезд котят и щенков. Около батареи появлялась мисочка с молоком, вокруг которой на четвереньках располагались участницы общества и одуревший котенок. Или щенок.
Каждое утро я просыпался ни свет ни заря и чувствовал счастье. Солнце путалось в шторах, из форточки веяло кедровой свежестью. Жалко было одного: приходилось дожидаться времени, когда прилично выходить из дому. Не являться же в класс за полчаса до урока. Каждую минуту я физически ощущал свое везение. Мне повезло с классом, с временем года, с тайной и жизнью в целом.
Через неделю после получения письма начались телефонные звонки. Кто-то молчал и вздыхал в трубку. Разумеется, это было связано с письмом. Молчание по телефону имело привкус будущих долгих прогулок. Наших с ней, молчуньей.
– Может, уже пора? – спрашивал я насмешливо. – Скажешь мне что-нибудь?
Раздавались пугливые короткие гудки: звонившая хотела скрыть смешок. Но я слышал, слышал – гораздо больше, чем она хотела, и многократно больше, чем было на самом деле.
С октября началась производственная практика, заменившая уроки труда. По четвергам мы приходили в небольшое двухэтажное здание недалеко от заводской проходной. В этом угрюмом кирпичном доме было с десяток мастерских – для мальчиков и для девочек. Мальчики из двух параллельных классов собирались в слесарной мастерской и делали номерки для раздевалок, овальные металлические бляшки с дыркой посередине. Девочки в другой мастерской шили фартуки. Не было в мире раздевалок для наших номерков, не было работниц для фартуков, но отсутствие смысла никого не смущало, более того, давным-давно вошло в привычку. Кроме того, по четвергам мы освобождались на два-три часа раньше обычного.
Переодевшись, мы выходили на улицу и неспешно брели к остановке. Можно было пойти в гости к одноклассникам, домой или в мастерскую к художнику Вялкину. Лучше всего – к Вялкину. Если Вялкина не оказывалось на месте или он был занят, я возвращался домой и включал маг (загоралась зеленая лампочка и начинал, набирая скорость, разогреваться двигатель). Из разлинованной коробки выскальзывала увесистая бобина, лента захлестывала пояс прозрачной катушки, продевалась в щель перед головками, потом туго переключалась рукоятка. Колонки вздрагивали от щелчка.
«Скоро она позвонит» – успевала проскочить сладкая мысль, а потом начиналась музыка.
Конечно, я не ходил от окна к окну, не томился, не смотрел с укоризной на телефон. Ожидание само собой вплеталось в течение любых мыслей, как тоненькая цветная нитка.
Бобины крутились, ровно текла шоколадная лента. На столе лежал детский альбом для рисования и набор из четырех шариковых ручек: синей, черной, красной, зеленой. Черной ручкой я осторожно намечал контуры лица и фигуры. Чьего лица? Не знаю. Это был неизвестный святой, изможденный постом, с тонким носом, огромными глазами и аккуратным маленьким ртом, предназначенным исключительно для безмолвия. Или бесплотный воин, монах, ангел… Во всяком случае, этот кто-то должен был