Опыт № 1918. Алексей Иванов
ее духов.
Она взяла его руку своей, плотно обтянутой нитяной перчаткой, и сочувственно пожала. От этого почти дружеского пожатия Сеславинский вдруг разволновался. Почти так же, как когда-то разволновался в фольварке польского шляхтича Квасьневского, когда одна из красавиц-дочерей хозяина взяла его вот так же за руку, дружески сжала и, не выпуская его ладони, принялась подниматься по скрипучей деревянной лестнице «в девичью». Утром, заглядывая в глаза Сеславинскому, панна Зося спросила, понравилась ли она ему. Сеславинский только кивал (не мог же он признаться, что до нее он не знал женщины), кивал, не открывая глаз, чтобы не разрушить ощущение небывалого, невоенного покоя. Ударившее в небольшое окно солнце вполне оправдывало то, что юный офицер кивал головою, не открывая глаз.
– Ты любишь меня? – глупо спросил Сеславинский.
Панна Зося засмеялась, крепко поцеловав Сеславинского мокрыми губами, и сказала по-немецки, видимо, предполагая, что Сеславинский не поймет: «Es ist besser, in einem Bett mit einem jungen Ofifzier zu schlafen als fünf kräftigen Soldaten!» («Лучше спать с одним молоденьким офицером, чем с пятью здоровенными солдатами!»)
Служба была торжественна. Два священника. Евангелие читается на трех языках – славянском, латинском, греческом. Дивно и стройно поют оба хора, правый и левый.
– И друг друга обымем, рцем, братие!
«Что же было на последней пасхальной службе?» – Сеславинский постарался сосредоточиться, но запах духов Марьи Кузьминичны мешал, сбивал с мысли. Боже, когда это было? И со мной ли? На Пасху четырнадцатого года кадетов отпустили из Корпуса. И – счастье! – с оказией удалось доехать до Ярославля. А оттуда до имения – рукой подать. И Пасха в маленьком храме была особая: жарко, тесно, душно от дыма свечей и радостно, радостно – рядом мама, отец, косящийся строго в его сторону, сестры, выросшие и неузнаваемо изменившиеся, крестьянские девки, весело поглядывающие на молоденького офицера. И ощущение родного дома, над которым вот-вот распахнется небо и души всех рванутся вверх, славить Господа, подарившего великий день, великий праздник…
Прошло всего четыре года, но сейчас, слушая «И друг друга обымем, рцем, братие!», в Никольском соборе стоял другой человек, разве что внешне, да и то не очень сильно, напоминающий того, юного Сеславинского.
И нет еще войны, окопов, канонады, контузии. Еще живы папа и мама, и так далеко до первой, безумной февральской революции – Галиция, ранение, тиф в санитарном поезде и необходимость заново учиться ходить…
Боже, Боже, неужели все это было со мной?
«И друг друга обымем, рцем, братие…» …и Петроград после прихода Советов… и Чека, и Микулич с Барановским…
Сеславинский пропустил суету, поднявшуюся у выхода из храма, хоругви и иконы, заколебавшиеся в руках крепких парней и мужиков, служителей, священников, озабоченно расставляющих толпу по только им известным правилам, – и крестный ход поплыл вокруг темного храма, заколебались, выхватывая взволнованные лица, отблески свечей в руках, и зазвучало: