Отроческие годы Пушкина. Василий Авенариус
у Фонвизина, в его «Послании к Шумилову, Ваньке и Петрушке», сказано:
Москва и Петербург довольно мне знакомы;
Я знаю в них почти все улицы и домы…
Далее продолжать ему уж не пришлось. Задетый за живое, маститый стихотворец поймал племянника за ухо и приподнял его так с кровати. Но тот, как был – неодетый, необутый, – тут же бросился к дяде, обвил его руками и вихрем закружился с ним по комнате, напевая модный в то время вальс.
– Оставь!.. Сумасшедший!.. – пыхтел Василий Львович, тщательно выбиваясь из цепких объятий шалуна.
– А сердиться не будете? – спрашивал на лету племянник.
– Не буду… отпусти только душу на покаянье!
Александр разнял руки, и толстяк мешком повалился в ближнее кресло.
– Уф! Совсем измучил, злодей… И табак-то просыпал… и сорочку измял…
– Новую наденете.
– Ну да, как же! А вот тебе так в самом деле пора одеваться.
– Да, Александр, поторопись, – подтвердил Тургенев, – а то как раз опоздаешь.
Александр беспрекословно принялся за свой туалет.
– А поэта из тебя все-таки никогда не выйдет! – последним залпом выпалил в него дядя.
– Только еще не признан, как вы, – отшутился мальчик. – У вас, говорите вы, есть своя поэма? И у меня есть своя: «La Toliade».
– За которую тебе учитель Русло уши надрал?
– Из зависти, дядя, чисто из зависти, потому что стихи мои были лучше его стихов. Но чего у вас нет, а у меня есть, – это знаменитая комедия «L'Escamoteur», которую я сам же и представлял.
– И которую единственная твоя публика – сестрица твоя Оля – нещадно освистала?
– Нет, Василий Львович, – вмешался тут Тургенев, – ты, право, слишком требователен. От 12-летнего мальчика разве можно ожидать бессмертных произведений? Но стихи Александра хоть куда.
– Да какие стихи? – французские; а кто же теперь не пишет гладких французских стихов?
– Нет, в нем горит, кажется, и настоящий поэтический огонек. Я так теперь вижу такую картину: сам ты, Василий Львович, взмостился на стул среди зала и вдохновенно декламируешь что-то. Со всех сторон плотно обступили тебя взрослые слушатели; а к самому стулу твоему прижался вот этот мальчуган и, бледный, взволнованный, не смея дохнуть, глаз с тебя не сводит, ловит каждое твое слово…
От такой поддержки со стороны неизменного его защитника, Тургенева, щеки мальчика вспыхнули, глаза заблистали.
– Да, есть люди, которые и теперь признают в моих сочинениях некоторый талант! – не без гордости заявил он.
– Вот как! – усмехнулся дядя. – Кто ж эти ценители? Такие же малолетки?
– Нет, взрослые… барышни…
– А! Барышни. Да, действительно, это первые судьи. Кто же именно?
– Да все наши московские знакомые… Помните, перед самым отъездом из Москвы мы с вами провели последний вечер у Воронцовых? Ну так вот, все барышни, что были там, окружили меня и стали наперерыв просить написать каждой из них в альбом хоть какой-нибудь стишок.
– И ты написал?
– Написал.
– Каждой?
– Каждой.
– Поздравляю