Translit. Евгений Клюев
Голубчик, и так – бывает. Бывает даже и так, как не бывает, верь! У каждого своя мистика.
Кажется, русские, что немножко интересно, – вербальный народ. Кто-то писал – де Кюстин? – что у русских только названия для всего есть, а в действительности нету ничего. Он и в других местах читал об этом: у русских, дескать, слово – Бог. То есть не Бог вместо слова, а слово – вместо Бога, и это кра-со-та. А потому данного, конкретного, русского на слово купить – делать нечего! Словом его помани – и пошел, пошел… и ушел, и не вернется, и не пожалеет ни о чем. Оно и понятно, если слово – Бог: жалеть ли, что шел за Богом? И получается отсюда странное: что не в скептичной Европе потомки Древней Греции проживают, а в простодушной России, доверчиво идущей за священным Логосом. Русские стоики, русские неоплатоники… И даже, вот сейчас вспомнилось, теория такая была: что на русском языке, так уж специально он, дескать, устроен, ложь невозможна. Не поддерживает, дескать, этот язык предосудительных стратегий, вот прелесть-то… прямо космическая какая-то прелесть!
Есть все-таки что-то бесконечно трогательное в русских… и в этом русском тоже – пожалуй, будем разговаривать.
Пару раз Торульф наведывался в Копенгаген, пару раз русский сам приезжал к Торульфу: один раз домой, в Сандефьорд, другой – встречались в Осло. И все требовал от Торульфа слов – слов, слов, слов… как будто питался словами, впрок питался, на будущее напитывался, когда снова один окажется: этакий русский мишка, всю зиму экономно расходующий съеденное… – во сне расходующий, в берлоге!
Только самое-то поразительное ведь не в этом. А в том, что и Торульф теперь, после стольких – скольких, двенадцати, тринадцати? – лет знакомства, ужался… или расширился (тут у них мнения не совпадали) до слова. И иногда ему кажется, что нет его больше в невербальной реальности, что умер он лет двенадцать-тринадцать назад – и существует теперь только в вербальной, стало быть, памяти странного русского, который не помнит, не умеет помнить ничего, кроме слов. Прошлое существует для него как набор уже произнесенных слов, настоящее – как набор произносимых, будущее – как набор тех, которым еще суждено произнестись. Ничего не происходило в прошлом, ничего не происходит в настоящем и ничего не произойдет в будущем, ибо мир существует сам по себе, а жизнь человека – сама по себе: как не имеющий отношения к миру бесконечно самотворящийся рассказ, в котором употреблены разные формы грамматического времени.
Но что делать со звонком из предместий Хельсинки?
У Торульфа не имелось ответа на сей счет. Имелось одно-единственное опасение: не заигрался бы. Неважно, жив или умер уже Торульф и в какой из форм он сейчас существует: как бы там ни было, без этого сумасшедшего русского существование самого Торульфа не имеет смысла. Без этого сумасшедшего русского напрасно – всё. Без этого сумасшедшего русского мир просто исчезнет. И права, тысячу раз права неведомая Торульфу мама из Твери: спокойным за него можно быть только тогда, когда он в Дании!
– Алло-алло-алло, –