Буреполом. Федор Сухов
умением трудиться. Выпив не с сахаром, с солью кружку кипятка, взялся за поданный матерью клубок суровых ниток. Я сразу понял, для чего потребовались нитки – для дратвы. Весь вечер отец сучил, смолил варом эти нитки. Я тоже был занят своим делом: метал стога, сеном служили вытащенные из-под кровати льняные хлопки, телегу заменял старый-старый лапоть. Был деревянный конь – единственная купленная в балагане детских игрушек реликвия моего детства, она была украшением не обремененного всевозможными сервизами деревянного комода.
– Ты забыл, Гриша…
– Што я забыл?
– Лошадь напоить нады.
– Напою.
– Я сама напою.
Я редко слышал, чтоб так ласково разговаривала со своим суженым мать, а мне всегда хотелось, чтоб в нашем доме, в нашей избе был мир, чтоб отец и мать не ругались между собой. Я боялся, вдруг кто узнает о той нелюбви, о той неприязни, которые уж больно часто омрачали мое небо.
Лошадь напоил мой брат Арсений – «братка», как я его звал, он слез с печи, схватил помойное ведро, перелил в него из другого, чистого ведра колодезную, подогретую жарко натопленным подтопком воду и – на двор. Тогда-то я бросил метать стога, я тоже хотел было выбежать на двор, но придержала мать, она сунула в мои руки зажженный фонарь.
– Посветишь.
– Кому?
– Домовому…
Домовому я, конечно, светить не собирался, но я знал, что домовые боятся света, только в темноте они доводят до умопомрачения коней. Кони бьются о стены конюшника колоколами своих копыт. Бывает, домовые заплетают в тонкие косички конские гривы.
Я думал, что с фонарем в руках заявлюсь в конюшник без всякого сопровождения, но сзади шла мать, она зорко наблюдала за мной: фонарь-то я мог опрокинуть, мог поджечь разостланную по двору солому. С огнем-то не шутят, он без ног, но шибко-шибко бегает…
Благополучно донес я свой фонарь до конюшника, а братка – когда это он умудрился? – уже вылил подогретую воду в колоду. Гнедок сладко чмокал губами, мочил их, как в речной протоке, в выдолбленной из липы, подвешенной к бревенчатой стене колоде.
В конюшнике было тепло, оно исходило от того же Гнедка, от его дыхания, но по стенам, по пазам белел осклизший иней, повсюду виднелась обильная изморозь, и вроде не Гнедок – изморозь надышала поднявшийся под самый потолок пар. Пар этот походил на пар речной полыньи. Посреди зимы дышало лето.
– Арсенька, слазь на сушилы, – обратилась к своему пасынку моя мать, обратилась ласково, что тоже редко бывало. Мачеха есть мачеха.
– Сена скинуть? – сразу догадался мой неродной брат, он мигом по круто поставленной лестнице влетел на сушилы, разбудил спящих на насесте куриц. Послышалось их кудахтанье, а празднично разнаряженный огненный петух ни с того ни с сего запел, закукарекал.
– Што это тебя взяло? – удивилась подошедшая к сброшенному сену моя родительница.
Петух сам того не знал, поэтому замолчал, перестал кукарекать.
Ах,