«Орфей спускается в ад…». Листы скорби художника Доброва. Отсутствует
Потом сыночек родился. Но Сашка Бурантаев не хотел быть отцом, а потом и совсем уехал, когда дембель пришёл». – «Инночка, а этот гипс? Что это?» – «А… это? Верка засунула мою руку в батарею и нажала, кости сломались. А она говорит в курилке: „Скажешь врачам – убью“. Но я сказала, потому что сильно больно было…»
Так, переговариваясь о том о сём, мы рисовались уже несколько дней, как вдруг смотрю – гипса нет. «А где твой гипс, Инночка?» – «Я ездила в Москву, и там сказали, что рука уже зажила. Гипс сняли и выбросили в туалет». Я забыл совсем, что имею дело с больной девочкой, и говорю ей: «Покажи мне, куда гипс выбросили врачи? Я его ещё не нарисовал. Я возьму, приставлю его к твоей руке и нарисую». – «Нет! – закричала Инночка, – не хочу я грязный гипс снова одевать». А так как я рисовал Инну в смотровом кабинете, где нет дверей, то сразу же прибежали медсёстры и стали ругать Инну за то, что она сняла и выбросила свой гипс. Стали ей ставить на руку новую лангетку и привязывать её бинтами к руке, но тут Инна стала вырываться, кричать, плакать. «Я на крыле самолёта летала в Москву, там мне сказали, что рука зажила уже и что гипс не нужен», – заливалась она горючими слезами и вырывалась от трёх навалившихся на неё медсестёр, как кошка, царапаясь, кусаясь и рыдая громко на всё отделение.
«Зачем, – ругал я сам себя, – зачем я сказал ей об этом гипсе. Нарисовал бы потом как-нибудь».
Гипс наконец наложили. Сделали ей успокаивающий укол, и она ушла в свою палату, утирая слёзы. Работа была сорвана. Я сидел, рисуя второстепенные детали.
Инна пришла молча и села позировать. Я молчал тоже. Вдруг она говорит: «Да что, дед, с ума ты сошёл, что ли, морозить меня. Тут 50 градусов холода». И она тут же убежала.
Через 15 минут пришла снова, села. Я стал её рисовать. Она увидела, что я рисую её слёзы, и говорит: «Ты предал меня, ты не заступился за меня, когда меня скрутили, не буду я тебе больше позировать, уйду». И ушла.
Потом снова пришла, снова села, молчит. Я ей говорю: «Последний день сегодня, Инночка, заканчиваем». – «И что, ты больше не будешь меня рисовать? Никогда-никогда?» – «Нет, Инночка, я завтра утром уезжаю в Благовещенск, а потом – в Москву».
Она задумалась. Я работал молча. В комнате постепенно темнело. «Всё, – сказал я и стал совать ей конфеты и сигареты в карманы. – Спасибо тебе, дорогая». «Тебе спасибо», – тихо сказала Инночка, обняла меня и поцеловала чистым детским поцелуем прямо в губы.
Инна ушла по длинному тёмному коридору к себе в наблюдательную палату. Я стал собирать свои вещи, чтобы тоже уйти.
Возвращаясь тёмным морозным вечером в отделение, где я жил, думая об Инне, я вдруг неожиданно для себя проговорил вслух строки из песни христиан-молокан:
Не тужи, душа родная,
Не пугайся доли злой.
Будет время – двери Рая
Бог откроет пред тобой.
– У нас тут лежит Олег Кошевой, правда, он отзывается на имя