OUTSIDE. Исаак Ландауэр
местного разлива,
Других не держим: русских дух.
У будто бы волной прилива
Шатает спившегося в пух
И прах. Такая наша доля,
Наш безнадёги гордый стяг
Развеется лениво, поневоле,
Пока не постучится враг.
Вот тут раздолье, тут забава,
Простор души, размах рукам.
Пропью хоть пограничную заставу,
Но пяди этой грязи не отдам.
Хоть трижды не моё, чужое —
Колхозное иль барское оно —
Помри, но сделай. Удалое
Становится и полное говно.
Когда на дне души скребётся,
Рождаясь в боли и хмелю,
То дикое, и вот уже неймётся
Пройтись в атаку по утру.
За звон малиновый, который оплевали,
За те берёзки, что давно сожги,
За веру – ту, которой и не знали,
Но за которую нам сказано: умри.
Ну, раз сказали – надо делать.
Хотя Варшава, Вена и Берлин
Оставят по себе надолго память
Из братских наспех вырытых могил.
Но хоть и велики издержки,
Мы за ценой не постоим.
Мы гордые, пусть даже только пешки,
Такой он, этот Третий Рим…
И вот уж точно вечный город:
оплот славянства,
Веры тлен.
Вертеп разврата, омут пьянства.
Наш. Неизменный…
Последнее слово он не вспомнил. Что-то чрезвычайно важное, жизненно необходимое, квинтэссенция той самой, едва привидевшейся русской идеи осталось на той стороне – покрытая мраком утерянной рифмы. Одно, всего лишь одно короткое слово, несколько букв, за которыми скрывается истина. Митя собрался с мыслями и, будто сгруппировавшись перед прыжком, хотел было нырнуть туда снова, чтобы умереть, но достать, когда не слишком аккуратный, едва ли вменяемый и – вот уж точно неудачное стечение обстоятельств, немецкий турист опрокинул на него, сидящего, сверху пиво. Всё бы ничего, но окружённый приятелями и чрезмерно самоуверенный потому бюргер отделался лишь коротким «sorry», мимолётно брошенным через плечо. «Совершенно чрезмерную», – вспомнилась какая-то показавшаяся очень уместной фраза, и, процедив сквозь зубы, для одного себя: «Сейчас я вам устрою, суки, девятое мая», он окончательно потерял мысль в агонии резкой, невероятно жестокой драки. Впрочем, непосредственно драки ожидаемо не вышло, а получилось банальное избиение: остервенело дробя челюсть нарушителя общественного порядка, Митя, наконец, его вспомнил. Им оказался тот самый деревенский увалень, убийство которого и вызвало столь решительную смену декораций. Обаяние сна тут же улетучилось, тайна исчезла, и в повествование вернулся знакомый, плохо оштукатуренный потолок камеры.
Глава IV
В первый момент окончательного пробуждения потеря вдруг показалась ему настолько значительной, что от бессилия Дима зарыдал. Неслышно, закрыв лицо руками, но зато уж вволю трясясь всем телом. Несколько минут продолжался сеанс ответственного самобичевания,