Интервью с дураками. Надежда Вилько
рассмеялся:
– Этак у тебя получается изгнание из рая наоборот.
– Как это – изгнание наоборот?
– Наоборот – это как одна маленькая девочка заметила, когда меня тошнило в городском парке: «Дядя, а что вы делаете – кушаете наоборот?» Вот и у тебя, Алекс, получается: рай – это радость, изгнание из него – трагедия. Через трагедию ты и предлагаешь войти в рай снова, в обратном порядке, наоборот, так сказать.
– Ничего я не предлагаю, – с улыбкой отмахнулся он и снова занялся разглядыванием бокала.
Мне было жаль, что он замолчал, я задумался над его странным определением трагедии. В строгом смысле слова определением оно, конечно, не было, но звучало, пожалуй, вразумительнее известных мне попыток уточнить трагедию как жанр и интереснее использования этого слова в качестве синонима горя.
Мне хотелось заставить его разговориться, но в тот вечер получилось опять-таки наоборот – разговорился я.
У меня тоже имелась причина, по которой мне нравилось приходить в ресторан Пино Карлуччи, – она оказалась сродни Алексовым цветным лампам. Этой причиной являлась фотография, висевшая на стене над нашим столиком. Благоволивший к нам Пино всегда старался придержать этот столик для нас.
Карлуччи считался тонким знатоком и ценителем оперы, и стены его заведения густо украшали фотографии оперных див и сцен из постановок La Scala и Wiener Staatsoper.
На той, которая висела над нашим столом, улыбалось улыбкой сложной и прекрасной, как редчайшая музыкальная гармония, юное женское лицо.
– Знаешь, – снова прервал я созерцание своего приятеля, – мне тоже нравится приходить сюда, и у меня тоже есть на то причина – эта фотография.
– Кто это? – спросил он, взглянув на изображение вслед за мной.
– Понятия не имею, – отозвался я, – какая-то миланская певица в молодости. Ее лицо напоминает мне… об одном давнем знакомстве.
– Расскажи, – Алекс чуть отодвинул бокал, и мне, по достоинству оценившему жертвенность этого жеста, ничего другого не оставалось, как поведать ему историю, происшедшую со мной двадцать с лишним лет назад.
В то время я был двадцатидвухлетним балбесом, только-только начавшим задумываться над тем, чем являюсь и чем бы мне хотелось являться в оставшиеся, за вычетом двадцати двух, годы моей жизни. Я играл на гитаре в одной из бесчисленных в те годы рок-н-ролльных групп и гордо не отвечал на заигрывания юных поклонниц этого музыкального жанра, потому что был тягостно и безнадежно влюблен.
Ее называли Фриной, и так же называл ее я, хотя настоящее ее имя нравилось мне больше – Жизель. Но она ненавидела свое настоящее имя. Для нее оно стало клеймом, символом заранее спланированной пожилыми и состоятельными родителями судьбы, от которой она пыталась бежать в семнадцать лет.
Она приехала ко мне, доверчиво внеся в мою темную полуподвальную комнату изящный кожаный, тисненый серебром саквояж и дорогой бежевый плащ на шелковой белой подкладке.
За два месяца до этого я познакомился