Зримая тьма. Уильям Голдинг
картинам и событиям; и это было вовсе не то же, что закрашивать промежутки между готовыми контурами в книжке-раскраске, – словно он желал чего-то и видел, как эти желания исполняются, точнее, был вынужден чего-то желать и наблюдал за исполнением желания.
Спустя некоторое время он отвернулся от витрины и бесцельно побрел по Хай-стрит. Снова закапал дождь, Мэтти замедлил шаги и огляделся. Его взгляд остановился на старой церкви с левой стороны, на полпути до конца улицы. Мэтти поспешил к церкви, сперва подумав об укрытии, но затем осознал, что именно ему сейчас нужно. Он отворил дверь, вошел и выбрал место на задней скамье под западным окном. Аккуратно подобрав штанины, он опустился на колени, не думая о том, что делает. Помимо своей воли он попал именно туда, куда было нужно, и в единственно подходящем настроении. Это была приходская церковь Гринфилда – огромное здание с боковыми нефами и трансептом, хранящее в себе долгую и непримечательную историю города. Вряд ли в полу нашлась бы хоть одна плита без эпитафии, да и стены были почти сплошь покрыты письменами. Церковь была не просто безлюдна, а совершенно пуста. В этой пустоте отсутствовали те качества, которые скрывались в стеклянном шаре и вызывали в Мэтти некий отзвук. Он никак не мог собраться с мыслями, а в горле застрял ком – слишком большой, чтобы его проглотить. Он начал было шептать «Отче наш», но замолчал – ему казалось, что слова лишились всякого смысла. Так он и стоял на коленях, смущенный и опечаленный; и пока он стоял, к нему вернулась, поглощая его, мучительная тяга к искусственным цветам и темно-русому водопаду волос с медовым отливом.
Дщери человеческие.
Он безмолвно закричал в никуда. Тишина отозвалась тишиной.
Затем раздались отчетливые слова:
– Кто там? Что тебе надо?
Голос принадлежал помощнику викария, который наводил порядок в ризнице сообразно своему стремлению к аскетизму, о чем викарий не имел понятия. Вопрос был обращен к мальчику-хористу, который скребся в дверь ризницы в надежде войти и забрать комикс, забытый внутри. Но звук его голоса прозвучал прямо у Мэтти в голове, и он ответил на него там же. Перед весами с двумя чашами, с мужским лицом на одной и огнем предвкушения и соблазна на другой, прошел отрезок времени, состоявший из чистой, раскаленной боли. Для Мэтти это стало первой проверкой воли, не подвергавшейся до того испытанию. Он знал, что сделал выбор, – и ему никогда потом не приходилось сомневаться в своем знании или, тем более, смиряться с ним, гордиться им, – но не так, как выбирает осел из двух неравных охапок сена; это был выбор мучительного осознания. Раскаленная боль не утихала, поглощая будущее, выстроенное на искусственных цветах и темно-русых волосах, и оно погрузилось из «все еще возможно» в «могло бы быть, если…». Мэтти осознал, увидел, что его отталкивающая внешность превратила бы ухаживания за цветочницей в фарс и унижение; и он понял, что так будет с любой женщиной. Он зарыдал взрослыми слезами, пораженный в самую