Между степью и небом. Федор Чешко
им обоим удалось спастись, Сергей с Колькой то ли не помнили, совершенно обалдев под шквальным огнем, то ли отчаянно не хотели помнить.
Больше никто на базу не приходил.
Два дня спустя Маша отважилась пробраться в город, но чистильщика обуви – связного подпольщика – на условленном месте не было. Зато удалось подслушать уличный разговор о том, что партийное начальство за несколько часов до прихода немцев удрало на восток со всей своею родней, а “этот комсомольский горлопан Гуреев целых две полуторки барахла увёз”. Говорили об этом торговки – бабы толстые, красномордые, гадко-злорадные и вообще абсолютно несимпатичные… но Маша почему-то безоговорочно им поверила.
При таком положении дел всего разумней было бы троим партизанам утопить винтовки в какой-нибудь из лесных болотин да скрытно рассредоточиться по домам. Но партизаны решили иначе. Они решили, что совесть – личное дело каждого, и если у кого-то ее невдосталь, то это вовсе не означает разрешения всем остальным людям тоже махнуть на совесть рукой.
Вот тут-то, под монотонный, обесцвеченный тоскливым смущением говорок Маши, лейтенанту Мечникову подумалось вдруг ни к городу, ни к селу, что Николай Васильевич Гоголь (или кто бишь?) в свое время сморозил преизрядную глупость. “Две беды у России: дороги и дураки…” Чушь. Эта страна (да и только ли эта?!) всегда держалась исключительно на дураках. На таких, как рыжая сопливая дура Мария Сергеевна. На беззаветных истовых дураках с уродливо гипертрофированным чувством долга. Которые готовы на всё единственно ради высоких идей, справедливости и другой всякой галиматьи – причем (вот особо ценное качество дураков с точки зрения людей умных!) за одно только спасибо.
Спасибо…
Это уж потом, когда нужда в героической глупости отпадёт, похлопаешь дурачка снисходительно по щеке ладонью – он и радёшенек. А то и не ладонью – кулаком его, да со всего маху, да с хряском, да не единожды… Чтоб, значит, не возомнил. Чтоб имел о себе правильное понятие и не лез бы со свиным рылом. А другие-то дураки во все глаза глядят на такую благодарность; глядят, значит, всё видят, всё понимают… возмущаются даже… Но ничему, ничему не учатся. Никогда. Это их еще одно особо ценное качество.
Михаил как в обморок провалился в эти чернушные мысли, и вынырнул из них лишь когда его, словно приводящая в чувства пощечина, хлестнул голос Зураба:
– Хватит. Генацвале гого, шени черимэ, ты уже достаточно наговорила. Теперь пойдешь со мной в штаб и всё напишешь. Поняла, да? Всё, о чем рассказала. А еще напишешь фамилии тех, кто должен был возглавить ваш отряд и подполье. – Старший политрук отвернулся; вместо раздельной речи в горле его заклокотал невнятный яростный хрип. – Если всё-таки выживу… Если… Кровью своей клянусь, матерью, совестью партмушаки: жизнь тогда положу, а этих… этих… Рамбавийя! Жаль, что их к стенке – таких бы не стрелять, с таких бы шкуру… живьём… Чтоб честную пулю солдатскую не поганить…
Он вдруг оборвал своё бормотание,