Сполошный колокол. Владислав Бахревский
голые по локоть, белее ситника. Не тонкие, как прутики, – пышны, но не толстые, и ведь гибкие – волна морская. Рот маленький, губы – будто бы вишню ела.
Загляделся Донат на диво сие, а у самого мозги, как жернова, крутятся, и все без толку.
Глаза точно как у того купчика, что спас его вчера, росточка того же, нос, рот, волосы, еще бы бородку с усиками – копия.
Краска бросилась Донату в лицо: Бог весть о чем думает, а о том и не помыслил, что лежит в доме незнакомой женщины.
– Что тебя смутило, рыцарь? – спросила красавица.
У Доната лицо жалкое стало: где, мол, я, объясни!
Засмеялась:
– Ты мой гость, рыцарь. Мой брат просил меня дать тебе ночлег.
– Ах, у тебя есть брат! – обрадовался молодой стрелец: наконец-то все сомнения разрешены. – Но где же он?
– Уехал утром за рубеж по торговым делам.
Хотел подняться, оторвал от подушек голову, но все поплыло перед глазами, и Донат поспешно лег.
Пани опять засмеялась:
– Я принесу тебе квасу. Ты лежи. Мне надо уйти, но я скоро вернусь.
Пани принесла кружку анисового квасу. Донат выпил, закрыл глаза и заснул.
А в городе совершались дела удивительные и шумные. И не знал Донат, что тот шум не без его помощи гулял по Пскову.
Начало
Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин, в лисьем треухе, надвинутом на глаза, шея замотана платком, этим же платком снизу прикрыто лицо, с посошком, горбат, уходил от пани глухими улочками, а потом в закоулок, а там в избенку.
Избенка подземным ходом сообщалась с домом Ульяна Фадеева, верного человека.
В этом доме, который окнами выходил на Мирожский монастырь, Афанасий Лаврентьевич оставлял лисий треух, посошок, горб, переодевался в неброское городское платье маленького посадского человека и шел в монастырь. Служка пропускал его в келью игумена, а уж из этой кельи являлся холеный, высокомерный дворянин. Шапка высокая, шуба соболья. Идет на человека бородой. Не уступить такому дорогу духу не хватит.
Смешны нам те хитрости, затейливые и непомерные… Время! Простоту любили простые люди. У знатных красивым называли витиеватое, изощренная замысловатость принималась за великий ум и многие учености.
Никак, лет шесть не надевал лисьего треуха Афанасий Лаврентьевич. Этак слуги могут забыть, кому служат.
Вернувшись домой, закрылся в думной комнате и никого пускать не велел к себе.
Дел не делал. С мягкого стульчика в окошко поглядывал. А поглядеть было на что.
На улицах народ сбивался в толпы. Масленица Масленицей, да не на медведей глазеют, не за скоморохами следом бегают.
Да и не бегают вовсе. Собьются, как пчелиный рой, только что друг на друга не лезут, а в середине кто-то один руками машет: стало быть, говорит. Послушают – рассыплются. Глядишь, уже на другом конце улицы облепили кого-то.
Видно, вокруг московского царя думные светочи не горят, а чадят. Разумно ли хлебные нечистые дела вершить во Пскове?