Токката и фуга. Роман Богословский
что нет уже никакого Жорика, что он уехал в Воронеж навсегда.
Отец быстро целует меня в щеку и отдергивает лицо, смеясь.
Говорит: а вот это хорошо. Словно почуял, что смерть его пришла… Жорик…
Он снова пытается меня поцеловать, но я отклоняюсь в сторону.
Возмущается, хочет заорать на меня, но из-за угла появляется строитель и весело спрашивает: Борисыч, это, две бетономешалки обещал… привезешь? Простаиваем, Борисыч.
Отец рявкает: пошел на хер отсюда, баран, не видишь, я с дочерью общаюсь, с будущей хозяйкой этого всего?!
Мужик быстро скрывается за углом. Отец встает, поднимает меня за руку, отпихивает ведра ногой, почему-то шепчет: ладно, едем домой, тебя уборка ждет. У выхода указывает на надпись «Мы – монолит жизни!».
Говорит: запомни! И будь всегда мужиком! И хвост держи подъемным краном!
Через две недели после переезда в Воронеж Жорик прислал мне письмо, в котором написал, что давно любит меня, но признаться в этом лично не хватало смелости. Пишет, как нравится ему меня рассматривать, как боялся он моего отца, как стеснялся до меня дотронуться и поцеловать.
Маленький сопливенький Жорик, зачем ты это пишешь? Я помню лишь твои сопли под носом и испуганные глаза.
Сижу, читаю, смеюсь.
…Хочется почитать твое письмо вместе с Владимиром Ивановичем.
И я мечтаю. Вот прихожу на тренировку. И кроме меня никто больше не пришел. Вот тренер говорит мне: ну пойдем тогда, присядем на скамейку, поговорим о чем-нибудь, раз больше никого нет. А я ему говорю: Владимир Иванович, мне бывший одноклассник прислал письмо из Воронежа. Давайте вместе почитаем? И мы садимся вплотную друг к другу на лавочку в спортзале. Он обнимает меня, говорит: давай почитаем, почему же нет. Я достаю письмо, разворачиваю его, мы читаем – строчку он, строчку я – и смеемся все громче. И вдруг он вырывает у меня письмо, комкает, бросает на пол. Наклоняется ко мне и целует – крепко, по-настоящему. Его красивым и сильным рукам нет преград – они трогают меня везде где захотят…
Я вдруг понимаю, что плачу. Открываю глаза, смотрю на письмо Жорика, на нем капли. Слова «давно тебя люблю», написанные его дурацким почерком, расплылись, ожили, закачались в капельках слез.
Я шепчу: никогда больше не пиши мне, Жорик. Пошел ты, Жорик. Отстань от меня. Рву письмо, а потом долго бью обрывки кулаками. Я должна быть мужиком. Таким как Владимир Иванович. Никаких слез.
Лежу в кровати и слышу, как что-то во мне лопается. Ни с того ни с сего шумит в ушах, будто машут крыльями ночные птицы. За окном то темнеет, то светлеет, словно мир включается и выключается. В голове стучит, будто там швыряются камнями. Ноги сводит, между ними набухает и липнет. Я перестаю понимать себя, я какой-то жалкий перевертыш…
Почему-то вспоминаю учителя по сольфеджио Михаила Антоновича в его желтом свитере. «Токката значит „трогать“, „касаться“». «Дотронься до меня, Ромина, сейчас же!»
Противно. Липко.
Но что дотронулось до меня самой, что коснулось меня? Лучше… дотронусь