Кубок войны и танца. Оганес Мартиросян
табака. Равного Астане.
«Время – это когда ты сегодня хлеб, завтра мясо, а после пшеница, которую ведут на убой, где она визжит, ревёт и орёт».
Смотрел из окна на то, как Ницше набирал обороты, летел по прямой на роликовых коньках, смеялся, задирая голову, зная, что с каждым годом он будет расти, шириться, вчехлять себя миру, докатываясь до глубин, Екатеринбурга, Тюмени, Омска, потому что нет ничего естественней его тома, лежащего на столе, и старухи, ожидающей пенсию, её сына, пьющего день и ночь, Урала, КамАЗа, ВАЗа, поставленного во дворе.
«Да, это бытие, от него не спастись, мы находимся в нём, как плод в чреве матери. Я жду девятого месяца, чтоб нечего было ждать».
Чувствовал разложение, деградацию, распад мозга, пока по улице шли великаны текстов, трубя в трубы, поблёскивая смартфонами, идя на границе реальности, выпадая в вымысел и неся флаги красного цвета, образуя Сбербанк, водонапорную башню и Кандагар.
«Это же не Европа, это Россия, где человек каждый день сражается с животным в себе, бьёт его по позвоночнику табуретом, вывихивает суставы, ломает руки, ноги и рёбра, кричит, заливаясь водкой, переносится на родину Тютчева, стреляет у неё сигареты, курит, приставив палец к виску, смотрит Сигарева, потому что это добротно, слеплено из слоёного теста, из крови, мяса и жил, нарисованных девочкой на асфальте, выбитых на стене в её школе, в которой она учится третий год, не переставая удивляться слову „Карамыш“, застрявшему у неё в горле как куриная кость».
Получил письмо от издательства «НЛО», отказ печатать мой роман «Баренцева весна», посвящённый Ван Гогу, моему альтерэго, думающему, живущему, сражающемуся за меня – под землёй, разумеется, где он находится, живёт, рисует, страдает, пьёт, громоздит за картиной картину, не смиряясь с тем, что он мёртв.
«Женщина не заметила появления радио, телевизора, интернета. Всё это она видела ещё до мужчины. Пользовалась и знала».
Думал, соображал, понимал невписываемость моего творчества в сознания людей, которые уменьшились, расползлись, забились в дома, машины, телевизоры и компьютеры, обрезали всё ненужное, сев в лодки и оставив корабль тонуть.
«Если меня издадут, то будет взрыв, книжные магазины взлетят на воздух, но мои книги должны продавать не в них, а во всех остальных местах».
Отошёл от подоконника, откуда тянуло холодом, присел на диван, посидел, пошёл варить кофе, греться у плиты, стоять у неё, возвышаясь, сжимаясь, сутулясь, чуть ли не крича:
– Россия для русских!
Но молчал, смотрел на турку, поставленную на огонь, работал воображением, представляя томик своих стихов, читаемых нараспев, знаемых всеми, так как они дошли до людей через души, умы, подключённые к интернету, где вращалась моя поэзия, вступая, впадая во всё человечество, минуя издательства и журналы.
«Сталин ни разу не произнёс имени Гитлера вслух, потому что всегда говорил его про себя. Он знал его изнутри».
Я написал записку, что меня не будет несколько дней, вышел из дома, поймал маршрутку и двинулся на вокзал.