Наровчатская хроника. Повести. Константин Александрович Федин
записано столько этих очевидцев…
Барынька бледная в платье кружевном, под кружевным зонтиком, волнуется:
– Как, как вы говорите?
– А вот так, колясочку под мышку…
– Господи, – вздыхает кружевная барынька, – встал и пошел! Как в Евангелии…
– Очень просто…
А в бревенчатой избе нет сил дышать, монахи пьют квас, обливаются потом, рыжий зыкает млелым масляным зыком:
– Да ты видел? Говори прямо, видел?
– Как же не видать, слава тебе господи, – пугается свидетель, и толпа освобожденно вздыхает.
– Пиши: подтверждаю перед крестом… Да не прите вы, как овны, матерь божия, живоносный источник!
Дышит народ грузно – так дышит скотина в стаде под насевшей с неба беременной тучей, готовой пролиться. Стоном застряло дыханье в сосновых иглах, смоляной тяжкой тучей, готовой пролиться, навис над обителью стон:
– Выноси, преподобный, на тебя одного надежа, выноси! На тебя одного!
Глава девятая
– На тебя одного, на тебя одного, на тебя одного, – горячим, плавленым, тупым оловом лежат слова в голове Анны Тимофевны, черной птицей врезались в ее сердце, расплылись по жилам, бьют в лицо, трепыхают, калят, плавят:
– На тебя одного, на тебя одного!
И страшно.
Страшно стоять зажатой в живые тиски животов, локтей, плеч, бабьих грудей, в бездонной вязи плача – густого, топкого, как колодезное дно, – стоять за спиною Оленьки, стоять перед ракой угодника.
Золотоносными ключами ломится в храмовые окна солнце, поджигает мертвые жемчуга на кованых ризах, шелковые ленты лампад, золотые разводы полога, темную, бронзово-зеленую раку.
И лики святых строже и мутней от блеска риз, и рака глубже и чернее.
Страшно.
Вот приподымется в вековой своей усыпальнице угодник, сядет, ухватившись за края позолоченной раки, как всегда – в черной рясе, как на иконах – в епитрахили, в голубой парчи поручах с белыми крестиками, и на епитрахили крестики, и на скуфейке крестик – тоненький, в ниточку, как нательный. А скуфейка бархатная, потертая. Приподымется, сядет, откроет синие свои глаза – прямо на Анну Тимофевну, прямо на нее синими глазами взглянет и скажет:
– Зачем пришла? Ступай к своему фокуснику.
И ляжет.
И ляжет опять в свою раку, чтобы уж никогда не вставать, а лежа вечно, творить чудеса. Не вынести прозрачных, синих его глаз.
Умереть.
И легче стоять за спиной Оленьки, смотреть, как бьет она изо рта пену, хрипит и мурзится по-собачьи, корчась на холодном бетоне. И задыхаться вместе с миром:
Миром Господу –
в топкой вязи густого плача и ни о чем не думать, ах, только бы ни о чем не думать, ни о чем – господи, дай сил – ни о чем, только вот:
– На тебя одного надежа, выноси. На тебя одного…
Страшно.
Страшно стоять у камня со следами колен его – две круглых выбоинки, словно от воды – стоять за спиною Оленьки, придавленной к сосне, смотреть, откинув голову, на пахучий ствол, слушать, как плывет жидкое олово