Литературная рабыня: будни и праздники. Наталия Соколовская
держась за руки. И руки, которыми мы держались друг за друга, его левая и моя правая, примерзли друг к другу, как в детстве на морозе язык неосторожно примерзал к металлической ручке двери. Я, и повзрослев, осталась любительницей экспериментов.
– Брось ты его. Ничем все это не кончится, – встряхивая короткими светлыми волосами, говорит моя подруга и однокурсница москвичка Лёля, когда мы сидим с ней на кухне и пьем горячий чай, а за окном стеной стоит дождь, и желтые листья клена лупят ладонями в окно Лёлиного третьего этажа, точно утопающие в корабельную переборку. Скоро они затихают.
Я пришла к Лёле, потому что мне надо с кем-то поговорить по душам. Не могу я, в конце концов, одна носить в себе свое смятенье. Лёля замужем за поэтом. Он старше ее. Милый, спокойный, практически состоявшийся человек. Он держит свои публикации под стеклом на отдельной полочке книжного шкафа, той полочке, которая находится прямо на уровне глаз входящего.
Через год Лёля с поэтом разведется и выйдет замуж за прозаика. И сама со стихов перейдет на прозу. Потом разведется и с ним ради странного престарелого коллекционера, который увезет ее, может быть, в качестве экспоната в Америку. И Лёлины литературные опыты перестанут достигать отчизны дальней. Но свидетелем этому я уже не буду.
– Брось ты его, – повторяет Лёля. – Он старше тебя лет на… сколько?
– Двадцать.
– Врешь. Больше. У него взрослая дочь. И жена… какая жена?
– Больная.
– Вот. У них у всех больные жены. Еще бы. Тут заболеешь. – И Лёля многозначительно вздыхает. Наверное, Лёля знает, о чем говорит. – И как ты думаешь, зачем он тебе всякий раз напоминает про свою семью?
– Он честный человек. И очень страдает… – Я готова стукнуть жестокосердую Лёльку и уже раскаиваюсь, что не отправилась спать в общежитие. Потом мы миримся, она укладывает меня на диване в гостиной, а сама идет к своему поэту, который все то время, пока мы обсуждали мою личную жизнь, слонялся мимо кухни, безрезультатно пытаясь познакомить нас «с чем-нибудь из новенького».
…И вот «разночинец» входит в аудиторию. Воротник его пиджака поднят. Вокруг шеи намотан шарф ручной (кстати, не жениной ли?) вязки, из-под которого виднеется растерзанный ворот рубашки. Кажется, он так и не согрелся после вчерашнего трехчасового мучительно-бесцельного хождения по улицам. Он охватывает беспокойным взглядом наш сидящий кое-как четвертый старлейский курс, не видит меня на обычном месте, гаснет лицом, потом тут же видит и вспыхивает, точно его отпускает что-то изнутри. Ну, да, вот она я, у окна, в третьем ряду. Напугала его и радуюсь, дура. Это моя форма протеста против всего происходящего с нами.
Он с места в карьер начинает читать стихи Поэта:
– Ты здесь, мы в воздухе одном. Твое присутствие, как город…
Он знает, чем меня взять. Но так, за чужой счет, всякий может. И я продолжаю смотреть в окно, а там пустые кроны, и в них гуляет осенний сквозняк.
«Разночинец» что-то долго рассказывает,