Зазимок. Василий Иванович Аксёнов
пять“, – механически повторяет память. „Это уже не наш возраст“, – рассеянно думаю я. И на мгновение проступает в моём сознании мой старый адрес: Карповка, 25, 25. И действительно: лишь на мгновение – мысль о прежнем моём жилье по сверкающим и слепящим глаза рельсам уносится за трамваем, будто затянутая воздушным шлейфом. У сырой от росы скамьи в детских демисезонных пальтишках, в одинаковых, чёрных, потрескавшихся, как пересохшая глина, лакированных туфлях, переживших, похоже, помойку, две, как девочки лёгкие, – женщины, поднятые с лежбищ и обеспокоенные похмельем: озноб на губах, в членах едва уловимая со стороны трусца, пивом которую, конечно, не унять. Я мельком осознаю, что загадочна для меня их жизнь, загадочна той тайной, в которую и вникать нет желания. Я бегло дивлюсь тому, что от восхода, к которому лицом они обращены намеренно или нечаянно, вместо глаз у женщин тусклые огоньки, блики от которых безжизненно, как свет в прогорающей печи, блуждают по внутренним стенкам затылков. Ноги их без чулок, жиденькие, худосочные. Но ходучие, как у волчиц, – думаю я и замечаю, что только у тополей ещё лето».
Мальчик отвлёкся от текста и отыскал глазами тополя. Взгляд его беспокоен. Растерян. Растерянность и беспокойство еле отличимы в постоянно натуженном выражении лица: всё что-то будто и припоминает. Мальчик уверен, что тополь – дерево. Всё на своих местах, всё как вчера и позавчера, как тысячу лет назад. Мальчик прислушался к себе, успокоился, поник тяжёлой головой и стал читать дальше:
«– А Митя тут при чём? – спрашиваешь ты и следишь за жёлтым листом, отлетевшим от чёрной, витиеватой ветви уже не молодого клёна. И удивительно и печально в безветрии утра листа падение: вздохнул и умер. И жалость, может быть, только там, в едва народившейся почке? „Жалость“ как слово, обозначающее чувство почки, в данном случае заменимо, но вариантов для замены не ищу. И понимаю: о чём-то другом, далёком, не имеющем ни ко мне, ни к саду отношения, мысли твои. И слушаешь ли? И столько глупого, пустого уже было сказано мной в эту ночь, а сколько ещё скажу! – что мне теперь всё равно, и говорю:
– А Митя тут вот при чём. Митя безрукий, и с умом скудно у Мити, словом, так, что и городьбы не наведёшь…»
Второго листа нет, а следующий лист отмечен сверху цифрой три. Мальчик рассеянно проводил глазами просеменившую мимо болонку. Болонка, из озорства наверное, потявкала на вывалившийся из круга клумбы кирпич и исчезла за кустами шиповника. Мальчик опять уставился на цифру три, после чего перевёл взгляд на первую строчку – и губы его задвигались, так, будто неохотно, лишь от безделья резиновым эспандером занялась невидимая рука.
«– У Мити, – говорю я, – левой руки нет по самое плечо, а о состоянии его мозгов я и сказать что-либо затрудняюсь. Потому, – говорю я, – потому, что сам Митя, с кем бы ни говорил, кого бы ни остановил среди дороги для беседы, всякого уверяет, будто в тот момент, когда ухнуло и когда старший сержант Готя Сирош, успевший