Зазимок. Василий Иванович Аксёнов
про Митю говорит, что таких контуженых, как он, на каждую сотню один свой, но контуженней, чем Митя, нету во всё белом свете… Она ему троюродная тётка, – выпустил Охра, задрав голову вверх, с присвистом из себя дым и продолжил: – Брешет, может, что уж самый… Митя ей, богомолке, шесть рублей ещё с прошлой Пасхи должен. А у Мити хвост скорее отрастёт, или рука заново, чем он про долг вспомнит. Лучше бы пряников и газировки мне на эти шесть рублей купила… или складник, – сказал так и отправил в небо ладное колечко дымное.
А про него, про внука, она, его бабушка, Аграфена Денисовна, говорила: „Вот змеёныш, вот де чинарик-то замызганный, трёх классов, шшанок, по-путнему ишшо не окончил, а курит, сопляк, взатяжку, просмолился, как старый хрен, дыхнуть в избе нечем, как на конюховке“. „Старый хрен“ – это она про деда. Дед его, Охры, Георгий Васильевич, и спал с трубкой в зубах, как с оберегом. Привык к ней, сросся с трубкой, а потому и чувствовать её переставал, как нос свой, скажем, или уши, а потому и терял её постоянно. Ищет, ищет, матерится, так что извёстка с потолка осыпается, а потом завернёт что-нибудь уж вовсе нестерпимое и закашляется – трубка изо рта у него вылетит, по полу забрякает, тем себя и обнаружит. И не только он, дед Охры, но и все домочадцы к трубке привыкли, всей семьёй иной раз её, с ног собьются, ищут, пока в дурных глаголах дед, хозяин трубки, не закашляется. И он, Охра, по имени Вовка, помогал частенько деду в этих поисках. Не за просто так, конечно. За деньги. На кино как будто, а на самом деле… ну, понятно, мало ли вкусного-то в магазине было. Дед на „вкусное“ не дал бы. Не давал и „на кино“. А для нас, мальчишек, тогда что контуженый, что дурак означало одно и то же. Было ещё одно слово: „дундук“. Мы и друг друга, если обиднее хотелось выразиться и злее, называли не дураком и не дундуком, а контуженым. И ещё как-то, ссорясь, называли мы тогда один другого, но не всем словам тут место. Одно на лету перенимали мы у зэков, бывших лагерников, работавших в Каменске и ожидающих разрешения выехать на родину или куда глаза глядят, другому, вовсе уж нецензурному, учил нас дед Андрей Хромов, облачившись в шапчонку, похожую на что угодно, только не на шапку, по большим праздникам – в кубанку, „пимы“, „куфайку“ и казацкие штаны с жёлтыми вылинявшими лампасами, ни днём ни ночью, как мы думали, не покидавший тогда завалинки своего дома, в раскрытое окно которого то и дело высовывалась бабка Марфа, девятая или десятая его жена, и, обмахнув ссохшийся рот уголком платка, кричала по своей и мужа глухоте на весь околоток: „В избу-то сёдня, матершинник, думашь-нет идти?!“ А от деда Андрея до неё и внимания было столько: ноль. А бабка Марфа и не ждала ответа, скажет должное, положенное рангом, освободит язык и канет там, в потёмках комнаты. Помолчит дед, пока неразборчивый гул бабкиного голоса в ушах осядет, почмокает мундштуком погасшей трубки в виде чёрта с его бесовским срамом во всех подробностях, а потом нам и заявит:
– В лес без ружья и без собак не суйтесь, рабятишки, нонче. И не здумайте.
А мы уж и знаем наизусть почему. А потому что:
– У старухи у моёй зверок под юбкой до