Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты. Наталья Рубанова
Любочка спит, и всё ей по фигу, а я с негром и китайцем сижу непонятно где – закусываю рисовую водку пейотом, кто бы разбудил Любочку?!
Начали звать Майтрейю: Майтрейя не являлся. Начали звать г-на Юнга: г-н Юнг не являлся. Тогда начали звать всех подряд: все подряд приходили, но Любочку разбудить не могли. Тогда я позвала собственную изначальную структуру. Я предполагала, что её либо не существует, либо она не отзывается из вредности. Но тут она вдруг засуществовала и не свредничала – я увидела её на ладони: там сидела Любочка – та самая Любочка, что дрыхла не одну тысячу. Она была Дюймовочкой, она была – я, она была Любовь. Я тоже была Любовь, а ещё – её Тень… отбросы… безотходная технология из плоти и крови.
Я зажала миниатюрное чудовище в кулаке, но не сильно, чтобы кроха случайно не задохнулась и, улучив момент, когда Джим с Бо Вэном отвернулись, побежала в направлении города.
В квартиру я попала лишь под утро – включённое радио встречало одной из самых оптимистичных песенок «Крематория»:
Ведь мы живём для того,
Чтобы завтра сдохнуть,
Ла-ла-ла́, ла-ла-ла́, ла-ла-ла́…
Я села на пол и замурчала в замедленном темпе соль-бемоль-мажорный, из 25-го опуса, этюд Шопена – больше всего на свете я любила его: даже больше, чем одну из самых оптимистичных песенок «Крематория»… Потом сняла с этажерки запылившийся портрет в овальной рамке и заглянула Шопену в глаза. Нет, определённо г-жа Дюдеван чего-то не понимала в них! И в его этюдах – под чёрное пиво и без.
…а хоронили с почестями: живому гению таких не полагается. Поговаривают, будто живой гений непременно должен страдать: только так шедевры на свете сером и появляются (не пострадаешь – в энциклопедии не окажешься). Я могла бы поспорить с умниками на примерах моего прадеда или Феликса Мендельсона: оба были богаты и талантливы. Однако мой прадед – это совсем другая история, а Мендельсона в гении не записали, признав лишь «невероятную одарённость» да разрешив пустой «Свадебный марш»…
Я подышала на стекло и снова посмотрела на Шопена: совершенно больной, он давал в Лондоне концерты и уроки. «Я же ни беспокоиться, ни радоваться уже не в состоянии: совсем перестал что-либо чувствовать – только прозябаю и жду, чтобы это поскорее закончилось», – читала я по глазам его письмо[38].
– Позвольте пригласить вас в гости, – я поднесла фотографию к губам и поцеловала.
Он долго отказывался, а потом неожиданно согласился.
Резкий в звонок в дверь. Два раза – очень коротко, остро. Дождь со снегом. Сердце Шопена намокло, изящные пальцы озябли, он с трудом стянул перчатки.
– Проходите, проходите же! Я жду вас больше, чем спала Любочка! – выпаливаю.
Шопен снял плащ и цилиндр:
– Так неужели к вам теперь никто не приходит?
– Никто.
– И вам не бывает одиноко?
– Отчего же… Но одиночество – как самое абсолютное состояние, так и самое относительное… И не имеет ничего общего
38
Ф. Шопен. Письма. М., 1964.