Дорога обратно (сборник). Андрей Дмитриев
остыли. Елистратов откладывает вилку на носовой платок и отправляется на кухню, где стоит приторный запах пельменного пара, бурлит дюралевый чан на высокой плите, цементный пол непроходимо завален разорванными картонными упаковками… Распаренный розовый парень доверительно объясняет, что уксус весь вышел неделю назад, подмигивает Елистратову мутным глазом и извлекает откуда-то из грязного белого халата склянку с черным молотым перцем… Зажав склянку в кулаке, Елистратов возвращается к столику, изо всех сил встряхивает ее над своей тарелкой и, глядя в тарелку, спрашивает:
– Ты это сейчас придумал или ты говоришь по науке?
– Считай, что по науке, – недолго подумав, отвечает Степа Швец.
Часто дыша, Елистратов вновь и вновь встряхивает склянкой.
– Что это за новая наука?
– Для нас – новая, а на самом деле очень старая, прежним людям давно известная наука.
– Выходит, я сам придумал себе эту жизнь? – вскрикивает и трясет склянкой Елистратов.
– Так я не говорил… Не переперчи, есть не сможешь.
– Нет, я сам! Ты сказал, я сам!
– Тише, Гена, я так не сказал, дай людям спокойно поесть.
Степа Швец беспокойно озирается. Лица торопливо жующих людей насторожены и брезгливы. Лишь те, что пристроились с пивом на подоконнике, благостно улыбаются… Их магнитофон, щелкнув, умолкает. Побрякивая портфелем с пустыми бутылками, они неспешно пробираются между столиков к выходу и намурлыкивают на ходу невнятную песню без слов… Елистратов тычет вилкой в пельмень, тычет опять и не может попасть дрожащей рукой. А когда попадает и, всхлипнув, подносит вилку ко рту – перец ошпаривает нёбо, опаляет язык, обжигает горло при паническом вдохе. Елистратов стонет, гортанно кашляет и мотает головой…
– Эй! – сочувственно произносит один из тех, благостных и разморенных, проходя за спиной Елистратова, затем вполне дружески, легко и резко бьет его ладонью между лопаток… Икнув, Елистратов оборачивается, изумленно хрипит доброхоту: «Ты что?».
– Я – помочь… – улыбается тот вмиг побелевшими губами, и Елистратов бьет наотмашь по этим губам, бьет еще, хватает за горло, ворот, волосы, валит на пол и падает сам, – и кричит, и не слышит истошное «Гена!», не слышит визга, грохота посуды, не чувствует чужих рук, впившихся ему в плечи, в щеки и в локти, не видит ничего, кроме ерзающего возле самого его лица окровавленного чужого уха, – силится дотянуться, схватить это чужое ухо зубами, но дважды вспыхивает в глазах и течет из глаз невыносимо жаркое жидкое золото, потом приходит прохладная тьма, она тихо звенит, лицо Степы Швеца, лицо рослого капитана, еще два или три совсем незнакомых лица то и дело выплывают из тьмы и вновь скрываются в ней, потом звон стихает, совсем тихо делается, спокойно, но если прислушаться, то слышно, как ровно и уютно гудит мотор, и еще слышно, как пахнет кожей, табаком и бензином; потом долго и мягко покачивает, красные, желтые, зеленые лучи светофора попеременно заглядывают в окошко, падают на залитое