Как закалялась сталь. Николай Островский
была ясна самим ее участникам: «винтики» тоже были из стали – из той самой, которая закалялась на раздутом мировом пожаре. Но уж одно было ясно: добром им не кончить, тихой старости не видать.
Страшно подумать, что было бы с Островским, не умри он своей смертью в 1936 году или, рискну добавить, не прикрой его судьба болезнью, а потом и славой…
Что могла сделать с Островским эпоха победившего «культа личности», от которой он ушел в смерть?
Задним числом отполировать до школьной бесспорности. Оскопить, отгладить до степени «обязательного образца», мумифицировать, обернувши страшным смыслом неосторожное кольцовское слово. В статье Кольцова именно это слово: «мумия» – покоробило Островского, и правильно: вот уж в ком не было ничего музейного! Сделать из него нечто музейное, казенное можно было только задним числом, за чертой гроба. Живой, он не вписался бы в ситуацию 1937 года, как не вписались самые честные люди того, косаревского племени, не смирившегося с бесконечными кадровыми чистками. Так или иначе, конец был неизбежен, и воистину в декабре 1936-го Островский умер «вовремя». Он не переступил линии 1937 года – тридцатидвухлетний «молодой писатель», «старик», успевший помахать саблей в открытой драке.
Пока всепоглощающая идея могла встретиться в его теле с низкой логикой плоти, он мрачно вглядывался в себя, словно ждал от этой плоти подвоха. Когда же болезнь отсекла в нем все, кроме верности идее, – тогда улыбка счастья осветила его лицо.
Смерть его – последняя глава повести, последняя точка в его судьбе.
Смерти он не боится, он с ней на «ты». Он как-то и не думает о ней как о смерти. Он разговаривает о ней с докторами слишком деловито: «Я сознаю свое состояние, я твердо знаю, что я вас больше ничем не порадую… А жаль!»
Он жалеет, что умрет, но – не боится. Он даже ведет репортаж, от которого, наверное, у докторов перехватывает дыхание.
Жене: «Не волнуйся, это еще не то, о чем все думают…» Потом: «Дело гиблое…» И снова: «Держится ли Мадрид?… Молодцы ребята!.. А меня, кажется, громят…»
Тело его умирает, а в мыслях он далеко, в республиканской Испании: говорит речь на площади осажденного Мадрида, организует наступление, разрабатывает до мельчайших подробностей тайный захват франкистского дредноута…
Почувствовав конец, подзывает жену:
«То, что я скажу тебе сейчас, вероятно, будет моей последней связной речью… Жизнь я прожил неплохо… Все брал сам, в руки ничего не давалось легко, но я боролся и, ты сама знаешь, побежденным не был… Учебы не бросай. Без нее не сможешь расти. Помни о наших матерях: старушки наши всю жизнь в заботах о нас провели… Мы им столько должны!.. А отдать ничего не успели. Береги их…»
Теряет сознание. Очнувшись, спрашивает:
«Я стонал?»
«Нет».
«Видишь! – говорит торжествующе. – Смерть ко мне подошла вплотную, но я ей не поддаюсь. Смерть не страшна мне!»
Снова теряет сознание. Очнувшись, опять:
«Я стонал?»
«Нет».
«Это