Мир тесен. Евгений Войскунский
на студеную ночь с ветром и дождем. Когда финны пускали со Стурхольма ракеты, глазам было мучительно больно.
Сменившись с вахты, я добрался до большой скалы и, обливаясь потом, подсел к Шунтикову:
– Ваня, посмотри, что со мной.
Он взял меня за руку, нащупывая пульс, и присвистнул. Вытащил из санитарной сумки градусник и сунул мне под мышку. Я показал ему нарыв. Шунтиков посветил фонариком, опять присвистнул.
– Ничего себе чирей, – сказал он. И, подумав, добавил глубокомысленно: – Многокорневой.
Потом в свете фонарика посмотрел, сколько накачало на градуснике, и свистнул в третий раз. Нарыв он смазал какой-то мазью, велел мне проглотить таблетку красного стрептоцида. И, когда я лег в свое углубление меж корней, наш милосердный Иоганн Себастьян укрыл меня трофейной шинелью, по-матерински подоткнув полы. Я слышал, как он сказал Ушкало:
– Земсков заболел. Температура тридцать девять и шесть.
Ушкало проворчал неразборчивое. Мне показалось: «Нашел время болеть». А может, это просто у меня стучало в ушах.
С трудом я удерживался от бреда. Заставлял себя прислушиваться к разговорам ребят, к стратегическим рассуждениям Безверхова («Нас на Гангуте, я слыхал, больше двадцати пяти тысяч, вот и двинуть по финским тылам, по берегу залива аж до самого Питера…»). Суп с макаронами заставил себя проглотить. Второе, правда, не сумел. И законные наркомовские тоже в рот не пошли. Сашка Игнатьев охотно выпил за меня и сочинил тут же: «За Земскова Борьку я выпил, братцы, горькую».
Шунтиковские таблетки и мазь если и помогали, то плохо. К вечеру я совсем ослаб. То и дело я проваливался в сон, и сны были раздерганные, несусветные. Один раз я проснулся с криком – или с хрипом, не знаю… Опять приснилась падающая на меня стена…
Было стыдно: нашел время болеть…
Когда стемнело, я слышал приближающийся стук мотора. Хотел крикнуть главному, не финский ли десант идет к острову, но сил не было кричать. Сил хватало только на мычание. Потом до меня дошло, что это пришел катер с Хорсена, а на нем – капитан, командир десантного отряда. Я услышал и узнал его властный голос. И запах трубочного табака. Я вспомнил: когда сидел на Хорсене у штабного телефона, часто слышал – или чуял? – этот самый запах трубки.
Что-то бубнил Ушкало. Я вслушивался, напрягая слух, как Ушкало докладывал о нашей операции. Доклад доходил до меня волнами – то ли Ушкало говорил нараспев, то ли (и это было вернее) я впадал в короткое беспамятство.
Вдруг отчетливо услышал хрипловатый баритон капитана:
– …как мальчишки! У тебя что – нет бойцов поопытнее? Два месяца в боях, в десантах, а всё еще не научились воевать!
Да это же он нашего главного отчитывает, понял вдруг я.
– …в серьезную операцию салажат посылаешь! Что?
Ушкало пробубнил что-то, я не расслышал. А капитан еще пуще осерчал:
– А ты бы не струсил на открытом месте под огнем? Нет? Ишь герой! Ты, может, родился под пулеметами? Может, жизнью не дорожишь? Что?
– Жизнью дорожу, товарищ капитан, – услыхал я глухой голос Ушкало, – но не шкурой.
– Ты