Грубый секс и нежный бунт. Вячеслав Прах
мраморная фигура Аполлона.
Мы целовались с ней у этого фонтана. Она – безымянная, олицетворявшая собою страсть в самом первобытном, можно даже сказать, животном виде, – однажды невзначай проронила, что не любит целоваться. Но тогда я забыл об этом, ибо мне эгоистично хотелось ею обладать: ее губами, ее запахом, ее телом. Ее раскрывавшимся, как бутон розы, пороком. Аполлон в центре фонтана, олицетворяющий Солнце, возвышающийся над Меркурием, Землей, Венерой и Марсом, – он прекрасен, как и я рядом с ней…
Время от времени она смотрела на мужское достоинство Аполлона и улыбалась.
Я рассказал ей о том, что фонтан, у которого мы целовались, спроектировал архитектор Альфред Жаньо еще в 30-х годах минувшего века, но из-за войны его установили на площади Массена лишь в 1956 году. Затем Аполлона перенесли на окраину Ниццы, потому что статуя, мягко сказать, смущала путешественников и жителей города своей откровенностью. Но в 2011 году ее вернули на свое законное место.
Одинокие трамваи около фонтана, тихо, но уверенно мчащиеся от Галереи Лафайет, придавали городу особый шарм, свою личную атмосферу. Она, моя дивная развратная спутница, рассказала мне об узких улочках Лиссабона, где нужно прижаться к стене и закрыть глаза, чтобы пропустить трамвай и не умереть. Я улыбнулся, подумал, что шутит.
Мы зашли в Галерею Лафайет, чтобы присмотреть для нее вечернее платье, однако после часа бессмысленных блужданий (ей ничего не пришлось по вкусу) покинули магазин и зашли в местное кафе выпить по бокалу бургундского вина.
Я признался своей нежной и ласковой кошке, что меня абсолютно не впечатляют работы великих французских художников, только их жизни, только их личности и склад ума, души. Редкое исключение – Пабло Пикассо, ибо его работы не имеют стиля и почерка, их нельзя оценить, их невозможно отнести к какому-то одному конкретному жанру. Особо покорили меня его автопортреты в старости, на закате жизни – насколько они безумны и уродливо прекрасны! Если посмотреть на другие его автопортреты, сделанные в юности, в зрелом возрасте и наконец – в глубокой старости, то можно подумать, что он сошел с ума.
Человек, который не разбирается в искусстве, смело назовет Пикассо безумным шизофреником либо гением, чья гениальность недоступна и чужда для простого смертного.
Мы не говорили о ее работе, о моей работе. Мы не говорили о ее муже, о ее детях, о ее жизни, о моей жизни. Мы говорили только об искусстве, ибо этот город, как и сама Франция, были пропитаны искусством, расслабленностью и влюбленностью – хотелось быть героями бурлеска.
Я признался ей, что в Ницце мне хочется лишь заниматься любовью, пить вино, говорить об искусстве и снова заниматься любовью…
Я сказал, что у нее очень красивые глаза. Это ее смутило. Она упомянула, что ее любимый город Франкфурт-на-Майне. Я, честно признаться, ничего не разобрал из ее описания города и восхищенных слов, все бессовестно прослушал, потому что любовался ее губами и желал пить их здесь и сейчас.
Я