Люба Украина. Долгий путь к себе. Владислав Бахревский
угодил ему своим подарком, и он почтил тебя собственноручным изделием. Сия деревяшечка, может быть, дороже денег. Это выказанное тебе доверие и расположение.
– Хорошее пиво, Гунцель.
– Не много ли ты заказал?
– Выпьем. Экое дело – дюжина!
– Я больше трех кружек не осилю.
– Ради дружбы? Ну, а если что останется, на себя возьму.
– Ты мне одного нашего монашека напоминаешь. Был он в кости тонок, но пить мог как никто другой. Покойный король Зигмунд однажды встретился с ним на постоялом дворе. Королю рассказали о талантах монашека, и Зигмунд позвал его к своему столу, приказал наполнить для гостя кулявку. Этакий бокал в треть ведра, без ножки, чтоб нельзя было поставить. Монашек смутился и кулявки не взял. «Я, – говорит, – не пивал из такой, не знаю, хватит ли силы». Король осердился, и монашек исчез, но потом он то и дело стал выглядывать из двери. «Что тебе надо?» – спросил его Зигмунд. – «Ваше величество, я могу осушить кулявку, – отвечает. – Мне хозяин этого двора поднес, и я хватил одним духом». – «Так ты и другой бокал готов выпить?» – «Готов, ваше величество! Теперь дело проверенное». Налили кулявку, монашек выпил, и Зигмунд, подивившись стойкости Божьего человека, дал ему горсть золотых монет.
– Мы торопиться не будем, – сказал Богдан, посасывая пиво. – Мы ведь столько лет с тобою не видались, милый Гунцель. Были друзьями на заре жизни, и вот Бог послал встречу на ее не больно-то веселом закате. А за Адама Киселя великое тебе спасибо. Верю я, поможет он мне.
Богдан был слишком умен, чтоб жить с открытым сердцем, но тут, на чужбине, перед другом молодости, в надежде на близкое и успешное завершение дела, грозящего разорением, расслабился казак. Потянуло излить душу.
– Много ли человеку надо? – спрашивал Богдан Гунцеля, который, как всякий иезуит, не только говорить умел, но прежде всего умел слушать. – Много ли, мало ли, это, я тебе скажу, смотря по обстоятельствам. Когда я был генеральным писарем Войска Запорожского, то ведь и к гетмановской булаве руку тянул. За самого умного себя во всем Войске почитал. А судьба шваркнула его ясновельможное панство оземь, и уже не о булаве приходится мечтать, не о славе Войска Запорожского, не о своей славе, а о том только, как бы презренную утробу прокормить. Отняли хутор, могут и дом отнять или вовсе пустить по миру с сумой. Прогнали из генеральных писарей, а из сотников погнать дело нехитрое.
В корчме становилось шумно. В дальней клетушке кто-то пробовал петь, но, не находя поддержки, умолкал и опять принимался. За соседним столом затеялся общий разговор начистоту, слова уже начинали шипеть, как брошенные в воду угли, зазвенели высокие ноты неотвратимой ссоры.
– Что ты носишься со своим королем?! – орал багровый от вина и возмущения мазовецкий пан, у которого щеки ниспадали на унылые косички усов. – Да наш король за шведскую корону готов продать Польшу кому угодно, хоть самой Москве. А Франции так уж и продал было, если бы мы, шляхта, не схватили его за руку.
– Ты смеешь оскорблять короля! – вскочил на ноги молодец, из-за которого