Санчо-Пансо для Дон-Кихота Полярного. Анна Ткач
спрятала на моей груди! Или это, не обжигающее отныне, и было истинно мужским?.. Тогда я не понимал… Знал одно.
Должен ее беречь – ничего больше.
Даже если умру, то беречь из могилы, потому что иначе случится непоправимое… Очень страшное… Для всех людей…
Не спрашивайте ни о чем, не отвечу.
Стыдно сказать, но где-то на краюшке разума меня обрадовало все же, что она меня обняла… И так быстро-быстро в плечо возле шеи дышала, пичуга, до которой дошло во всей грязной неприглядности, каково молодой да красивой в тюрьме может быть и любезному другу своему она своим самоарестом только хуже сделала.
Я отнес декабристочку к генеральше незваной гостьей. Опустил на кровать…
– Чья это камера?.. – спросила она меня с безбоязненным любопытством, оглядываясь. Ну конечно: подушечки вышитые, салфетки, на асфальтовом полу коврик, нетрадиционное такое узилище. И на буржуйке начищенный до зеркального блеска чайничек.
Ох, какой генеральша чай умеет заваривать… Прима!
Посмотрела декабристочка на мою мечтательную морду, улыбнулась понимающе. Не иначе я от Колчака заразился выразительностью.
– Есть тут одна благородная дама… – фыркнул смущенно – на кухне работает…
– Ох, какой я от нее, благородной, в свое время нагоняй получил, дорогие товарищи – шик-блеск, красота… Я и не знал, что на тюремной кухне так воровать можно! Ну и поплатился… А она знала: всю жизнь с мужем, ныне покойным, по гарнизонам, и гарнизонах тоже нечистых на руку полно было. – Вот тут у нее и сидите, Анна Васильевна, – говорю – и двигаться, – говорю – старайтесь поменьше… А я уж ее попрошу вас приютить. Здесь покойно вам будет.
Гляжу, а она меня снова насквозь видит, глазастая: и почему ее в генеральшину камеру ночью не водворили, и отчего в оной камере покой и никакой Бурсак не доберется, и вообще очень хочется мне ноги в руки взять, но вместо этого надо руки мыть, а потом уже за ноги браться… За хорошенькие дамские ножки…
Смущаться в пышноволосую декабристочкину головку, как я и предполагал, нисколечко не пришло, эту привилегию она Колчаку оставила и для меня тоже с избытком хватило: и животик продемонстрировала, и панталончики сняла. Фланелетовые, слава Господу, а то от адмиральской симпатии к шелку до сих пор по хребту мурашки фрейлейхс отплясывают… И пошепталась со мною откровенно, и попросила меня ей из вагона принести платье, белье, бумагу с конвертами и игральные карты… Да, еще что-нибудь покушать. Побольше…
Это она своему адмиралу чемоданчик собрала, а сама за ним налегке побежала, если не знаете.
– Не вставать, – стращал я ее – отлеживаться вверх ногами! – и подсовывал под ножки вышитую подушечку.
– Какой вы прелестный, – отвечает, грациозно устраивается на подушке пятками – господин революционный доктор…
Эх, товарищи дорогие!
Уезжал я на вокзал как на крыльях.
Проканителился там до вечера с пулеметами и постами, будь они неладны. Из вагона еще самому надо