Рубеж. Марина и Сергей Дяченко
соседи да еще пьяницы, которым только чарку пообещай – и в пекло припрутся.
Поп не спешил уходить. Допил вторую чарку, странно, из-под брови посмотрел на Гриня, крякнул:
– Поговорить бы, чумак…
Гринь вышел с ним в сени, а потом и во двор. Закат был яркий, и в тон ему цвел снег, багряный, и желтый, и розовый.
Гринь был до слез благодарен попу. За то, что не побрезговал, пришел и справил все как надо. За то, что разрешил на кладбище хоронить – правда, в самом дальнем углу, у пустоши, но все-таки в ограде.
Поп остановился. Поморщился, посмотрел Гриню в глаза; Гринь ждал этого разговора – и все равно втянул голову в плечи.
– Дите… как?
Дите, Гринев новорожденный брат, сладко проспал все поминки. За печкой, в приготовленной матерью корзине. В сухих пеленках. Многие из поминавших в тот вечер несчастную Гриневу мать и знать не знали, что он выжил – как-то само собой считалось, что и дите закопали тоже.
Гринь, преодолев отвращение, рассмотрел братишку. Ни рогов, ни копыт, ни хвоста у младенца не было. Хороший младенец, только на правой руке четыре пальца, а на левой – шесть. То же и с ногами.
– Нечистое это дите, чумак. Непорядок, что Ярина померла, а этот остался… Не к добру.
– В хате кадили, – сказал Гринь запекшимися губами. – Побрызгали, освятили… Ничего ему не сделалось.
– Кабы так просто, – поп поморщился снова. – В хате образа, а этот … не называть бы… под образами… повадился…
– Что делать-то, батюшка? – спросил Гринь. – В монастырь бы отдал его… так до монастыря дорога двое суток, по лесу, замерзнет…
– Кормишь его? – отрывисто спросил поп.
Гринь сглотнул:
– Молоком. Еще куклу ему свернул из хлеба жеваного.
– Кормишь, – повторил поп с непонятным выражением. – Ну, корми…
Вернулся в дом и спустя пять минут ушел – благословив соседей, а в сторону Гриня и не обернувшись.
А еще спустя короткое время Гринь остался в хате один – только огонек под образами, да младенец в корзине, да стол с остатками трапезы.
Стиснув в кулаке свечку, Гринь долго стоял над колыбелью. Личико младенца, вчера еще красное и сморщенное, сделалось теперь гладким и розовым, на лбу лежал черный завиток, подрагивали губки, сосущие несуществующую материну грудь; то ли от света, то ли от Гринева взгляда, то ли просто время пришло – но длинные глаза младенца раскрылись. И не мутно-голубые, как вчера, – темно-карие, как у самого Гриня.
«Ну, корми», – сказал поп.
Младенец запищал. Не бессмысленно, как вчера, – жалобно. Гринь вытащил из кринки «куклу», чистую тряпочку, завязанную узлом, а в узле – молочная каша пополам с жеваным хлебом.
– Жри!
Младенец зачмокал. Гринь смотрел на него, и чем больше смотрел – тем плотнее становилась темень, тем тяжелее была решимость.
Вот вроде и на мать похож. И на самого Гриня похож, а раскроет глазки – чорт глядит с махонького личика, исчезник проклятый, мать погубивший, Гриня погубивший, людской род ненавидящий!
– Соси-соси…