Германт. Марсель Пруст
фыркать, так как от этой мази у нее «нос воротит», и что она места себе не находит.) Но та же Франсуаза первая дала мне пример (хотя я по-настоящему понял его лишь позже, когда аналогичный пример был дан мне снова и в более мучительной форме, как читатель увидит в последних томах этого сочинения, особой, которая мне была дороже, чем Франсуаза), что истина не нуждается в словах для того, чтобы проявиться, и что ее можно, пожалуй, вернее уловить, не дожидаясь слов, и даже совсем не считаясь с ними, в тысяче внешних признаков, даже в некоторых невидимых явлениях, аналогичных в душевной области тому, чем бывают в мире физическом атмосферные изменения. Я бы мог, пожалуй, об этом догадаться, потому что и мне самому часто случалось в те времена говорить вещи, в которых не содержалось ни слова правды, между тем как она обнаруживалась посредством множества невольных признаний моего тела и моих поступков (которые прекрасно истолковывала Франсуаза), – я бы мог, пожалуй, об этом догадаться, но для этого мне необходимо было знать в ту пору, что я бываю иногда лжецом и обманщиком. Однако ложь и обман предписывались у меня, как и у всех людей, каким-нибудь частным интересом, для его защиты, настолько внезапно и непредвиденно, что ум мой, устремленный к высоким идеалам, предоставлял мне совершать исподтишка эти мелкие неотложные дела, не удосуживаясь их заметить. Когда Франсуаза по вечерам бывала мила со мной, просила у меня позволения посидеть в моей комнате, мне казалось, что лицо ее становится прозрачным и что я замечаю в нем доброту и чистосердечие, но Жюпьен, отличавшийся некоторой болтливостью, о чем я узнал лишь впоследствии, сделал мне однажды признание: Франсуаза ему говорила, что я не стою веревки, на которой меня надо повесить, и что я старался сделать ей как можно больше зла. Эти слова Жюпьена тотчас же нарисовали передо мною незнакомыми красками картину моих отношений с Франсуазой, резко отличную от той, на которой я часто любил покоить взоры и где Франсуаза без малейшего колебания боготворила меня, не пропуская ни одного случая осыпать меня похвалами, – так что я понял, что не один только материальный мир разнится от его отображения в наших глазах; что всякая реальность, быть может, столь же не похожа на ту, которую, нам кажется, мы воспринимаем непосредственно, как деревья, солнце и небо были бы совсем не такими, как мы их видим, если бы их познавали существа с иначе, чем у нас, устроенными глазами или же обладающие для этой цели не глазами, а другими органами, которые давали бы не зрительные, а иные эквиваленты деревьев, неба и солнца. Так или иначе, этот неожиданный просвет на реальный мир, открытый мне однажды Жюпьеном, привел меня в ужас. Правда, речь шла только о Франсуазе, которая мало меня заботила. Неужели это распространялось на все отношения между людьми? До какого же отчаяния это способно будет довести меня в один прекрасный день, если так обстоит дело и с любовью? Это была тайна будущего. В то время речь шла еще только о Франсуазе. Искренно ли она думала так, как сказала Жюпьену? Или,