Перехваченные письма. Роман-коллаж. А. Г. Вишневский
совершенно серьезно, и прошу не острить, – сказал Андрей. – Для легких флиртов я – интернационалист, как всякий. Но для серьезного – je suis plus patriote que… que mon grand-père[50]. Из Москвы я ездил в Архангельское, имение Юсуповых, смотреть музей, и там был один красноармеец…
– Ну и что же.
– Ну и мы с ним потом встречались каждый вечер.
– Я бы предпочел Максима Горького, – сказал Вольф.
Наши разговоры были для нас не новы. С малыми изменениями они повторялись изо дня в день, мы были виртуозами, достигшими совершенства в этой игре. И всех нас, каждого по-своему, грызла мысль о деньгах. Вольф в самом деле был накануне разорения, Андрей, который, конечно, не был создан для зарабатывания денег, давно исчерпал все ресурсы, где можно было занимать, я же давно не платил за номер и только в гостях мог есть и курить в свое удовольствие. Сейчас я один пил водку и ликеры, оба мои приятеля не любили алкоголь и удовольствовались стаканом белого вина.
К концу завтрака меня порядочно развезло, но я вызвался проводить Андрея, который сразу же собрался мчаться в типографию, к Кутепову и еще куда-то. Я знал, что если лягу на диван, то засну до вечера и потеряю день. Мы быстро зашагали по переулку с сохранившимися кое-где частными садами. От ночной непогоды не осталось следа: сияло осеннее солнце, с некоторых каштанов еще свисали, как перчатки, последние коричневые листья. Тени от чугунных оград ложились на плиты мостовой, как брошенные музыкальные инструменты со струнами. На скрещениях переулков возникали яркие мелочные лавки, гаражи, голубые прачешные, зеленые парикмахерские. И всюду звенела синева: в стеклах, в листьях, в автомобилях, в белых послевоенных домах, не успевших еще нажить серебряную парижскую патину. Ноги шагали недостаточно скоро, хотелось пуститься бегом, чтобы осмотреть как можно больше улиц, садов, треугольных площадей.
Мостовая на солнце блестела серебром, ослепляя, точно рябь морского залива. Прямая перспектива авеню устремляется слегка вверх, где в голубой дали воздвиглись просторные высокие ворота. Там мелькают черно-белые силуэты гуляющих, заворачивают голубые экипажи. Латинская отчетливость городского пейзажа, прямые латинские буквы вывесок и афиш, прямоугольные буквы, синие на желтом, белые на синем. На ветру буквы трепещут, как флаги, шевелятся щетки, свисающие перед магазинами красок, банки с мазями, огромные бутылки Жавель. Трамвай номер 5 прогремел, звеня:
Du beau, du bon Dubonnet
Vin tonique au quinquina[51],
и скрылся за довоенным ватером, с куполом, на три персоны, облепленным плакатами Byrrh. Красильня Клебер. Отдельные банки. Перья, конверты. Галстуки. Апельсины размером с дыню. Мелом на стене – школьные буквы: il est interdit d'écrire à la craie[52]. Золотая булочная, золотой сноп пшеницы, pâtisserie fine[53], five o'clock tea[54]. Часы Омега. Черный антикварный с рыцарем в витрине. Аптека с шарами. Консульство республики Гондурас.
Андрей говорил, что в Москве строгая цензура надоела всем, даже коммунистам. Скоро наши рукописи смогут появляться в толстых, тяжелых московских журналах, ядовитые парижские цветы между
50
Я больший патриот, чем… чем мой дед
51
Прекрасное красное Дюбоннэ, / бодрящее вино с хиной
52
Писать мелом запрещается
53
Воздушные пирожные
54
Пятичасовой чай