Отсюда лучше видно небо. Ян Михайлович Ворожцов
дымке умопомрачения, Владислав смутно запомнил свой подъем по этажам и не заслуживающую подробного описания возню с застрявшим в скважине ключом, которым он пытался отстоять свое право на отпирание двери. А когда изнутри хлынул свет, Владислав Витальевич ощутил ворвавшийся в его ноздри гнусный дух отремонтированной квартиры: удушливо-тошнотворную вонь лакокрасочных материалов, моющего средства, а потом предобморочную боль…
Тьма, комната, тьма, комната, тьма. Когда темнота начала откатываться: то обнаружилась вытолкнутая из нее в сознание Владислава мебель, представленная в согласии с вполне пристойными законами оформления. Обрисовались изнасилованные стулья о четырех ножках, загнанный в угол стол, неумирающий натюрморт на нем, ваза, опоясанная орнаментальной белибердой. Великолепный торшер со сквозистым буржуа-абажуром швырял о стены горох. Сбоку проветренного помещения было пришпилено окно. Оно во внутреннем объеме комнаты растасовывалось, распадалось на колоду, как гармошка карт, – так что помещение нафаршировано ложными отблесками и приумножено сиянием благодаря прозрачно-тенистому серванту и отсвечивающему сервизу в нем. Вокруг сидящего в центре, но не ощущающего себя Владислава Витальевича возвышались, подобно вулканическим водопадам, оклеенные обоями стены, составлявшие неоконченный квадрат. Взволнованно-виноватая родственница как раз принялась приводить все в порядок: что, в основном, сводилось к многофункциональному перемещению вещей, мебель призывалась к ежедневному порядку, располовиненный сервант по прихоти руки приоткрылся, – что сопровождалось блистательным трюком: в стекле вся обстановка, совершив обманно-вычурный маневр, сдвинулась. Многомерные предметы на секунду уплощились, а потом все поскакало обратно: отзеркаленной каруселью, лебединой вереницей растянувшаяся рать куда-то побежала, угодив в туннель очередного зеркала. Там Владислав Витальевич, среди промелькнувших объектов, увидел самого себя: погружающегося с облаком в штанах в упругое чрево обрюхаченного кресла, – было ему жарко, плохо, тесно и в сравнении с остальной, определенной и обусловленной материей, выглядел он наиболее расплывчато, так как взаимовлияние на него не распространялось. «Тебя что, в поезде выполоскали и выстирали, что ты вышел оттуда белее собственной рубахи», – Тамара Петровна взмахом руки прогнала сидящие на карнизе шторы, как одомашненных птиц, и напустила в русскоговорящую комнату побольше света: в его лучах пыльно-горячий воздух трепетал, тревожился, искрился.
«А это я так по последнему крику мимикрирую», – посмеялся раскисший Влад.
И вдруг содрогнулся всем своим студенистым, захлебывающимся телом: кольнуло в сердце, с отрывисто-отчетливым грохотом распахнулась в его затылке форточка, и ветер перелистывал комнаты, как страницы, – и существование выветрившегося Владислава Витальевича казалось чем-то неоправданным, неподтвержденным, недостоверным.