Отсюда лучше видно небо. Ян Михайлович Ворожцов
он утирал лоб. Ему еще предстояло акклиматизироваться, поравнять температуру тела с температурой воздуха. В отдалении, прикрыв глаза, Владислав увидел, – на монотонно-сером, в чем-то проигрышном фоне неба, окутанный кораллово-красным блеском, одиноко сияющий напедикюренный ноготь церкви, где прихожане, как пресытившиеся жизнью коты, слизывали с усов свою просроченную сметану тысячелетней давности. У Владислава Витальевича, весьма ограниченного в его представлениях о мире, о жизни и о людях, в разболевшейся голове не укладывалась мысль: возможно ли, что облагороженные люди продолжают погружаться в адаптированную, подогнанную под них веру (с сугубо материалистическим взглядом на рай: язык примерз к металлу материи) и отвергают оздоровленный панацеей коммунизма взгляд на безоблачный мир социалистических идеалов, всемирного равноправия, бессмертного общественного труда? Не милы им спортивные достижения, высокие производственные стандарты, мысль о том, что придется работать и блюсти культуру? Сам Владислав уже давным-давно перестал жертвовать остатки своего зрения притягательно-жгучему глянцу куполов. Перестал инвестировать свою душу в это обанкротившееся пространство, в интимный омут религиозного разложения: это место почитания мертвечины, там страдание неприкосновенно в своей святости, болезнь принципиально благодатна, а кровоточащие раны, всего-навсего, часть тела, – но довольно, Владислав, достаточно умозрений и невнимательности, просто продолжай отыскивать улицу.
Но нет: его негнущейся, отказоустойчивой психике, фиксированной ригидными реакциями, было чуждо все это – переезд, взросление, необходимость неожиданной перемены, перед которой он пятился в тень. Вокруг него это богатство, эта неоднородность модернизированных движений, не сосредоточенных в одной точке, но композиционно согласующихся. Владислав Витальевич отчаянно старался найти здесь нечто, за что можно уцепиться. Он надеялся, что получится, в конце концов, скопировать какую-то позу или фразу, составленную из жестов, в которой нечаянно, нежданно-негаданно будет запечатлен объясняющий все, некий всеобъемлющий ответ, – и тогда все, в том числе и сам Владислав, встанет на свои места, расположится в перспективе. Все сразу станет очевидным, определенным и с этого переломного момента пойдет гладко, вровень. Но ничего подобного не происходило даже приблизительно. Все-таки слишком многое в этой стране, вообще во всем мире, – проистекало из событий, при которых Владислав не присутствовал. Безрассудством было вступать в текущий здесь причинно-следственный поток, не ведая, к какому исходу приведет столь необдуманный поступок, аргументированный лишь боязнью остаться в одиночестве. Но нельзя обобщать, нельзя приобщаться.
Разница во времени, в пространстве, которую Владислав почувствовал, сойдя с поезда, сейчас лишь нарастала, – он стоял, притворяясь, что взгляд его устремлен куда-то вдаль, в стремительно убегающую строчку кое-как