Посох вечного странника. Михаил Константинович Попов
мало. В спокойствии ему чудится несогласие.
– Божественная, – твердит он. – Уверяю тебя, Иосиф. Во всех книгах о ней… Не мне тебе поминать… Ты в Храме служил. Но священных писаний много. Немудрено и минуть… А талаат-шани повсюду. И в Бытии, – он загибает пальцы, – и в книге Судий, и в Исходе, и во Второзаконии. Везде талаат-шани…
Хаим на секунду умолкает, снова оглядывает свои бурые руки.
– Ремесло моё от отца. Отец завещал нам с братом. Но брат не пожелал быть красильщиком. Уехал в Иерусалим, открыл сапожную лавку. А я остался. Здесь, на земле отца.
Глаза Хаима наполняются влагой – это прилив сыновней благодарности.
– В Лоде все красят. Даже ребе. Погляди на его руки. Видел нынче в синагоге? И у тебя такие будут.
Третий кубок не изменяет направления мыслей Хаима. Только слегка кидает из стороны в сторону.
– Ремесло наше давнее, – со значением твердит он и чешет голову. – Что такое белый текстиль? Это просто белёный текстиль. Твой хитон, Иосиф, – это особая статья. Это действительно царская вещь. Но прочие… – Хаим чуть брезгливо морщится. – А возьми покрась. – Он хлопает по слегка колышащимся от ветерка полотнам. – М-м! Совсем другое дело. Красиво. Нарядно. Верно? А потому – что? – Он вскидывает палец. – Потому и цена иная. Вон шёлк обыкновенный – белёный. Что он стоит? Нет, он дорого стоит. Но вот другой – гоцей крашенный. – Тыльной стороной Хаим проводит по оранжевому полотну. – А-а?! – Он ищет восхищения в глазах сотрапезника или хотя бы согласия, но, не находя ни того ни другого, не сокрушается. – То-то и оно. Потому и стоит вдвое…
Меж цветущих апельсиновых деревьев мелькает голубая туника. По стёжке, ведущей к ручью, мягко стелется юная Юдифь.
– М-м! – потягивается Варавва.
– То-то же! – подхватывает Хаим. Он не видит дочери – он не ведает истинной причины оживления сотрапезника. А тот, прикрывая глаза кубком, неотрывно и жадно косит вправо. Эти розовые пятки, эти тонкие щиколотки. И хоть все остальное покрыто шёлковой дымкой – для воображения преград нет. Она летит к ручью. Значит, на омовение. И распалённое воображение мигом сбрасывает все видимые и невидимые покровы.
Хаим всё упорнее чешет голову. Чешет так, словно о чём-то раздумывает. Потом, наконец, решается и кличет слугу. Слуга дожидается неподалеку и является живо.
– Почеши, Шауль, – велит хозяин и, упреждая возможные сомнения по поводу субботы, тут же добавляет. – Это можно. Верно, Иосиф?
Варавва хмыкает. Кто знает, что это означает. Но Хаим переводит его без запинки.
– Видишь?!
Слуга молча кивает, извлекая из халата черепаховый гребень, подвигает ближе блюдо для омовения рук, и Хаим клонит над ним голову. Чешет слуга умело. Варавва оценивает это со знанием дела. Он пропускает гребень и так, и сяк, то вдоль «шерсти», то попёрек, то замедляет ход гребня, то убыстряет, не забывая при этом снимать с зубцов невидимые былинки.
Лица Хаима не видно, но по его расплывшейся фигуре чувствуется, что он доволен. Осязаемое