Голоса на обочине. Александр Станиславович Малиновский
Те, которые рядом, пустуют. Она тожа со своими в город подалась. Выбрасывать просто так жалко, щи-то. В погреб с моими ногами доступа нет. Решила отнести на помойку собакам. Во что-нибудь налью, думаю. Нашла посудину и налила.
Тут жа бегут они, собаки. Штук пять. Я отскочила. А среди них вожак, что ли, большой такой, как телёнок.
Каждый из них подбежал и мордой в лоханку со щами. Толкают друг друга. Тут жа вдруг из подворотни дома Неверовых, он который год пустует, выбежали ещё две собаки. Взлохмаченные, худые. Жмутся друг к другу, как ребятёнки какие… али бомжи эти…
Который вроде вожака как рявкнет на тех, кто щи хлебать начал, они и отпрянули. А эти две-то стали быстро есть из посудины.
Псы, что раньше на щи набросились было, стояли теперь рядом. Смотрели только…
Когда щей осталось мало, вожак энтот ткнул лоханку мордой, те две отошли, а отстранённые собаки бросились снова к щам и долизали их. Во как!
Дивовалась я.
Они, собаки, как люди, что ли? Сочувствуют промеж собой?..
Хотя что я говорю? «Сочувствуют»?!. Где теперь это? Днём с огнём…
На той неделе приехали какие-то ушлые ночью на машине.
У Марфушки погрузили поросёнка её. И ищи их, людей этих…
Вот я и говорю: сколько Марфуша лебеды да жирнухи[1] попарила для поросёнка-то…
Ладно труды такие положила, сама, хорошо, цела осталась.
Хоть так…
Страшно становится…
С бугра всё видно…
Мама, я и мой брат Витька сажаем на Ваньковом бугре картошку. С бугра так хорошо видно вокруг. Вон наша школа, вон Вовки Кудряшкина голубятня. А немного сбочь, конечно, поболее, чем голубятня, но не сильно – наша саманная изба. Второй год после войны. Живём впроголодь. Был бы жив отец! А так надежда только на картошку.
– Беги, – говорит мама, – домой. Набери полведра картошки в погребе, а то кончается. Надо этот клин посадить до конца.
Я не рад такой команде.
До дома не близко. Да ещё по такой жаре. Очень хочется есть.
В животе бурчит.
– Ты побыстрей, – говорит мама, – а то тут как на сковороде, прижухнем под солнцем.
…Бегу, а сам хватаю на ходу щепочки разные, прутики для огня. У меня при упоминании мамы о сковородке созрел план. Там, в погребице, в ларе должна быть мука. Как прибегу домой, поджарю на сковородке её с водой и съем. Невмоготу терпеть.
Так и сделал. Таганок у нас всегда стоял на загнетке в печи.
Водрузил на него закопчённую сковородку с водой, насыпал муки, которую еле намёл на дне ларя ладошками. В мизинец под ноготь от доски влезла, чёрная, тоненькая, как ниточка, заноза, но мне до неё – потом. Развёл огонёк. Радуюсь. Вспомнил: «А картошка-то?» Пока, думаю, мука поджаривается, наберу семян. Метнулся в погреб. Всё шеметом, вприпрыжку делаю.
Вернулся к таганку, мука где прижарилась, где как месиво.
Некогда уж. Огонёк потух. Собрал я ложкой в миску мою стряпню. И во двор!
Доедаю на ходу, зажав в горсти то ли блин, то ли тесто. Не утолил голод, а только раздразнил. И пальцы вымазал.
Когда прибежал, мама спрашивает:
– Что
1
Жирнуха – вид сорной травы.