Между Белой и Черной. Иосиф Давидович Гальперин
но поворачивает не направо, в сторону Ингушетии, а налево – в Чечню. Слепцовская как раз на границе. Мы с хозяином продолжаем разговаривать, а я вспоминаю, что волки по запаху чувствуют, когда их боятся. Решаю не бояться и ни о чем не спрашивать. Машина останавливается у какого-то дома, хозяин выходит. Я сижу с тремя темными личностями и пытаюсь лавировать между созданием образа своей значительности и поддержанием мнения о невысокой моей обменной стоимости, сопряженной с большими рисками. Насколько удается – не знаю, они между собой больше по-чеченски разговаривают.
Возвращается властелин «Мерседеса». О чем-то спрашивает остававшихся. Потом они несколько минут сидят молча. Потом машина разворачивается и везет меня в Назрань. Не знаю, что было бы, если бы я начал спрашивать у них сразу после первого поворота, куда это мы едем. Может быть, пополнил бы список журналистов-заложников. А так доверился, не дал себе почувствовать в них врагов или просто опасность – и вернулся в гостиницу «Асса».
Второй случай еще смешнее (нет ничего смешнее зряшных страхов!). Если смотреть со стороны. Я занимался расследованием гибели американского журналиста Пола Хлебникова, у адвокатов одного из обвиняемых в преступлении получил сведения, что в этом деле могли быть замешаны сотрудники спецслужб. Понял, что именно об этом буду писать. Выхожу из адвокатской конторы, и вслед за мной по узенькому придомному проезду начинает ехать девятка с тонированными стеклами и заляпанным номером. За Хлебниковым следила похожая? Сугробы – в сторону не сойти. Я подумал, что в адвокатской конторе запросто могла стоять «прослушка» и кто-то может захотеть предотвратить публикацию. После публикаций на журналистов обычно не покушаются – смысла нет, а вот перед… И я прыгнул в сугроб, за гараж – и сидел там, по колено в снегу, до тех пор, пока девятка не выехала на улицу. И лишь потом сел в свою машину…
Наверное, я слишком проникся судьбой Пола Хлебникова. До того, в подробностях узнав, как погиб Дима Холодов (я пришел в отдел расследований «МК» через месяц после взрыва подброшенного «дипломата»), долго с опаской вскрывал всякий пришедший в редакцию конверт. Но и более простые случаи – чья-то вера в насилие, чье-то априорное убеждение в своей правоте – которые мне надо было переварить и описать, смущали ленящийся или пугливый ум. Чужие правды, зато, делали мою жизнь длиннее – на длину и глубину сопереживания. Хотелось бы, как в чистой литературе, уходить от их принятия или неприятия, пользоваться правилом «не суди…», но всегда приходилось письменно судить, пусть и с внутренней неуверенностью. Державшейся до момента выхода номера в свет.
Потому и сейчас пишу о себе (о других – в газету) – не надо кому-то иному сочувствовать или осуждать, поеживаясь от мысли: «А вдруг все не так?» Еще газета позволила не кормиться литературным трудом, писать для себя (для других – в газету) без желания понравиться кому-либо. Для себя получались стихи. Но от этой литраздвоенности – и непрофессионализм, ясно и больно